Война без прикрас и героических подвигов

Волков Юрий Сергеевич 1985—1999гг. г.Ленинград


СНОВА СТУДЕНТ

В конце августа 1946 года я уволился с радиоузла, распрощавшись с сотрудниками его, так хорошо меня принявшими, купил билет до Ленинграда, запаковал чемодан и снова через шесть лет поехал учиться в ЛЭТИ. Без всяких затруднений добрался на местном поезде до станции Агрыз, где нужно было попасть на любой из проходящих московских поездов.

Мест в пассажирских поездах, как везде, после войны не хватало, и мне закомпостировали билет только на «пятьсот весёлый». Это на любой дороге были поезда, составленные из товарных вагонов с двухэтажными нарами (без переоборудования после перевозки солдат в них стали возить пассажиров), которым присваивался номер, начинающийся на «пятьсот», поэтому народом окрещённые «пятьсот весёлыми». Весёлого в них, конечно, встречалось мало, значительно больше тесноты, грязи, шуму, гаму и ругани, так как и в этих поездах мест так же не хватало. Мне тоже пришлось «устроиться» только на крыше, вскарабкавшись туда со своим чемоданом и узлом с провизией. И всё бы ничего, если бы не едкая гарь из паровозной трубы, часто накрывавшая нашу крышу, и дождик, начавшийся где-то за Вятскими Полянами. Только в Казани, где многие с «весёлого» сошли, я перебрался в вагон, изрядно промокнув и проветрившись. Моему армейскому обмундированию это было не страшно, мне – тоже (после партизанской жизни и купания в болотах дождик казался пустяком), но промок мой продовольственный запас – о полиэтиленовых пакетах тогда никто и понятия не имел: их ещё не придумали. Мать, выкроив кое-что из скудного послевоенного рациона, напекла мне налевных шанег – деликатес уральской кухни, подобие ватрушки,— они промокли, и в Ленинграде их пришлось, к великому сожалению, выбросить и на пару дней потуже затянуть пояс. Пропали и мамины труды, и деньги, а главное – мука, ценившаяся тогда почти на вес золота. Из Москвы я ехал уже обычным поездом. Первая магистраль страны, соединяющая две столицы «пятьсот весёлых» стыдилась.

Печальное зрелище представлял тогда Ленинград. Он поражал в первую очередь пустотой, отсутствием жителей. Утром, доехав с вокзала на трамвае до угла Большого проспекта Петроградской стороны и Зелениной и не дождавшись никакого транспорта в сторону площади Льва Толстого (тогда по Большому ходили трамваи), я пошёл пешком и дивился отсутствию людей на улицах. До войны тут всегда было людно: ленинградцы спешили на работу, хозяйки – за покупками, детишки – в школу. Сейчас же стояла тишина, а от многих домов остались полуразрушенные шестиэтажные стены, не удерживаемые никакими перекрытиями, готовые, как мне показалось, в любой момент рухнуть; перекрытия в старых домах делали, как правило, деревянные, и они выгорели подчистую – некому было тушить пожары в вымершем городе.

Нас, человек двадцать приезжих, поместили временно жить в спортзале института под баскетбольными корзинками (ЛЭТИ славился своими баскетболистами), снабдив раскладушками и постельным бельём. От общежития на Кировском, 67, где я жил до войны, остались стены с выгоревшими внутренностями, а общежитие на Карповке, 34 было переполнено.

Снова посещал я знакомые аудитории института, но, к сожалению, не услышал ни одного довоенного профессора или преподавателя, правда, я мало кого из них и помнил. Все были незнакомые, некоторые, как и мы, ещё в армейских гимнастёрках, брюках и сапогах. Здания института, как я заметил, не пострадали от артобстрелов и бомбёжек, но рядом в Ботаническом саду бросался в глаза чёрный каркас оранжереи без единого стёклышка, с нелепо возвышавшемся в нём здоровенным стволом погибшей от морозов пальмы. Исчезли всякие деревянные заборы и заборчики во дворах между домами и флигелями; на Петроградской можно было ходить «по азимуту»: ограды между зданиями отсутствовали, и все ходили «напрямки». Всё деревянное, что могло гореть, сожгли в «буржуйках» во время первой блокадной зимы.

Тяжёлое положение у студентов было с питанием, хотя в Ленинграде – надо отдать должное его администрации – отоваривание карточек выполнялось куда лучше, чем в других городах. Каждый день ты имел возможность купить четыреста грамм чёрного хлеба и двести грамм – белого. Остальные нормы я уже не помню, но живущие в общежитии студенты (а не студентки – девушки всё-таки кое-что готовили дома) выкупали в магазинах только сахар и что-нибудь из жиров, остававшееся в карточках от столовой. Остальное безжалостно вырезали из карточек кассиры общепита.

Но и в системе столовых в Ленинграде при всех её недостатках имелись и положительные стороны. Каждому едоку вместе с продовольственной карточкой путём её прикрепления к определённой столовой выдавалась вторая карточка, уже не помню как называвшаяся: то ли абонемент, то ли пропуск в столовую, по которой можно было в последней без вырезки талонов из основной карточки получать овощной суп и блюда из овощей на второе.

Живущие в общежитии студенты договаривались с не пользующимися столовой студентами-ленинград­цами, брали их карточки только для прикрепления в институтской столовой, чтобы получить лишний абонемент, а некоторые умудрялись путём такой договорённости получать два и более. Таким способом без вырезки из карточки можно было получать, например, тарелку овощного супа (или две) и три-четыре винегрета. У некоторых этим и ограничивался «обед», и, конечно, ни к чему хорошему такое питание не приводило. Появилось даже очень едкая поговорка про студенческое питание:

«На первое – щи, на второе – овощи, а на третье – карету скорой помощи!»

Или другая не менее печальная:

На вопрос: — Ну, как живёшь? – следовал ответ: — Живу как семёрка (имеется в виду маршрут трамвая №7). Похожу по Голодаю, да и на Волково кладбище!

Остров Голодай и Волково кладбище – конечные остановки данного маршрута. С голоду, конечно, никто не умирал, но голодные обмороки – случались.

Где-то в конце сентября из спортивного зала нас перевели в общежитие на Карповке, 34 и поместили в самое холодное помещение на первом этаже рядом с парадной, куда выходила одна стена нашей комнаты, другая – в коридор, не менее холодный, а третья – в небольшую библиотеку общежития, тоже не отапливаемую. В доме тогда было печное отопление, но дров почему-то не привозили, электроэнергия – на лимите, и пользоваться электро­плиткой не разрешалось. В других комнатах общежития, расположенных выше, тоже стояла «прохладная погода», но наша по сравнению с ними – настоящий холодильник.

Только когда выпал снег, привезли, наконец, дрова – тяжеленные сырые брёвна, возможно, прямо из леса. Сами пилили, кололи и забили поленьями все свободные места под кроватями; стало ещё холоднее от сырого промёрзшего дерева. Растопить печь – целая проблема, но, в конце концов, дрова разгорелись, и старинная печь накалилась так, что между изразцами можно было вставить палец: так широко они расходились от прогрева. Пока имелись дрова, жили в тепле, потом снова мёрзли до следующей партии дров, и так всю зиму.

Уже осенью меня стали беспокоить из того самого ведомства, которое так упорно препятствовало в выдаче мне паспорта. Вызывали повесткой в Исполком, расположенный недалеко от выгоревшего общежития на Кировском, 67 на противоположной стороне проспекта.

В основном, «беседа» шла об обстоятельствах моего пленения, нахождения в лагерях кригсгефангене, о встреченных там, среди пленных своих знакомых по службе в армии, особенно ленинградцах. Рассказал им все свои «впечатления», если можно так выразиться о лагерной действительности, о жизни за колючей проволокой, о побоях, голоде, холоде, побегах, но вскоре заметил, что это их не так уж интересует. Сочувственных слов от них я не дождался, но всё более упорно добивались они от меня фамилий, имён, отчеств, адресов людей, с которыми мне пришлось разделять тяжёлую судьбу военнопленных.

Предполагая, что все эти данные нужны им, чтобы найти свидетелей, которые могли бы подтвердить мои показания – снова создавалось впечатление, что не верят ни единому моему слову, — я из кожи лез, чтобы припомнить какие-либо подробности о Плешанове, Кялине, Портнове и других, но ничего более конкретного на ум не приходило. Видимо, моя анкета для спецотдела института дошла до этого учреждения, и его сотрудники пытались выяснить некоторые подробности моей «трудной» биографии.

В другой раз, снова вызвав меня, расспрашивали уже о моих товарищах по «партизанке», выведывая о каждом какие-то им нужные сведения. Что знал, я им сообщил, но всё более недоумевал, зачем им эти данные, которые к моей анкете ровно никакого отношения не имели. Опять им были нужны не только фамилии, но и адреса. Пришлось пообещать, что в следующий раз я захвачу свою записную книжку, в которую при расставании в 1944 году записал адреса родителей и родственников некоторых из своих друзей и товарищей по «отряду Димы», а позднее и номера полевых почт, по каким и писал им в последний год войны. К тому времени, к 1946 году переписка практически со всеми оборвалась, и по этим адресам мне никто уже не отвечал.

Не помню уже, как долго трепали мне нервы, вызывая каждый раз, чтобы задавать одни и те же иногда откровенно глупые вопросы. Я сдерживал себя и терпел, но когда мне намекнули, что кое-кто из моих боевых товарищей по отряду работал на немцев, я взорвался. «Беседа» приняла такие резкие формы, какие предшествуют откровенному мордобитию. Может быть, я зря погорячился, но терпеливо выслушивать такие обвинения в адрес моих друзей, с которыми не раз был на волоске от смерти, считал самым низким предательством их чести и достоинства.

Особый интерес у моих собеседников вызывал почему-то Степан Якимов. Почему? Про других уже не помню, но каждый раз с пеной у рта я спорил, что не могло быть в нашей среде изменников и предателей. Тогда я даже мысли об этом не допускал, да и мои оппоненты не могли, а может, не хотели приводить какие-либо конкретные факты.

Наши «беседы» всё чаще стали принимать форму откровенной ругани, и я уже ничего нового им сообщить не мог, да и не хотел.

В конце концов, вызывать меня перестали, по спецотделу, как я понял, документы мои прошли, дал подписку о неразглашении закрытых сведений, хотя какие могут быть секреты на первом курсе института... Опять у меня воскресла розовая надежда, что моё проклятое прошлое больше не напомнит о себе. Но и в этот раз надежда оказалась более чем хлипкой.


6 января 1947г. Ленинград
Студент 1-ого курса.

 Тем временем своим чередом шла жизнь, учёба, экзамены, каникулы. Учились мы великовозрастные парни, прошедшие войну, значительно лучше, чем девчонки со школьной скамьи, хотя давалось нам это в несколько раз труднее. Кроме великого множества обычных житейских забот того времени: как сэкономить жалкую «стипешу» (стипендию; инвалидскую пенсию прекратили выплачивать в связи с обеспечением стипендией) и растянуть её до следующей, что поесть, во что одеться и обуться – потёртая кожанка с трофейной поддёвкой для зимы, лёгкое демисезонное пальто для осени и весны, купленное ещё в Польше, гимнастёрка, брюки, сапоги, китель, перешитый из приобретённой на Тишинском рынке гимнастёрки и единственные цивильные брюки – весь мой гардероб первого года учёбы, — кроме этих забот постоянно угнетала мысль о новом вызове в бдящее ведомство. Где-то около года меня не трогали, не вызывали, не допрашивали, и уже снова появилась надежда, что меня, наконец, оставили в покое.

Но, увы! Про меня не забыли, и напомнил о своём существовании, к великому сожалению, я сам. А началось всё с одного совершенно неумышленного снимка.

Ещё до войны начал я увлекаться фотографией, снимал камерой «Фотокор» друзей, своих домочадцев, а иногда и понравившиеся воткинские пейзажи. Как ни тяжело было моим родителям в голодные и холодные военные годы, но фотоаппарат они сохранили, хотя многое им пришлось продать или обменять на продовольствие. Видимо, надежда на моё возвращение эти почти три долгих года, когда от меня не приходило писем, теплилась в их сердцах, и всё, что принадлежало мне, хранилось в неприкосновенности.

Возвратившись домой после войны, работая на радиоузле, я пытался возобновить старый опыт, но в продаже не было фотопластинок, снимать приходилось на рентгеновскую плёнку – единственное, что удавалось доставать в то трудное время. В дефиците значились так же и реактивы, и в моём фотоархиве мало сохранилось фотографий того периода.

В студенческом общежитии на Карповке, 34 одним из моих соседей по комнате оказался Юрий Бездельев, заядлый фотолюбитель, сын обеспеченных родителей (насколько помню), не нам чета, имевший замечательный аппарат «Контакс» и все принадлеж­ности к нему: увеличитель, бачёк для проявления плёнки, коррекс, кюветы и прочее оборудование. Мой коллега Вася Квасов (Василий Васильевич) тоже сосед по комнате, с которым мы уже перезимовали первую самую тяжёлую зиму в этом общежитии («общаге», как теперь с оттенком пренебрежения молодёжь называет жильё студентов и молодых рабочих – тогда этого не чувствовалось), после летних каникул привёз свои военные трофеи: немецкий приёмник и фотоаппарат. Правда, последний был рассчитан на плёнку шириною 60 мм, которая и стоила дорого, и увеличителя под такой размер у нас не имелось. Ну что же, студенческая «голь» на выдумки хитра.

Занялись с Васей «модернизацией» аппарата на обычную фэдовскую плёнку (размер кадра 24×36 мм). Для этого в нём пришлось укрепить вставку из чёрного листового эбонита с прямоугольным отверстием в середине с размерами, указанными выше, а также сдвинуть щёчки на валиках до ширины фэдовской плёнки (35 мм) для её перемотки. Аналогичным образом пришлось сделать ограничение поля зрения видоискателя. Специальная пружинка, скользящая по перфорации, издавала лёгкие щелчки, которые и приходилось считать при перемотке, чтобы кадры на плёнке не налезли друг на друга.

Испытания «модернизированного» аппарата превзошли все наши ожидания. Снимки были очень чёткими отличного качества, ну а некоторые неудобства пользования (счёт щелчков) нас не пугали – мы же не собирались работать фотокорреспондентами.

У меня таких трофеев, как фотоаппарат, не имелось, а снимать, естественно, тянуло. Знакомясь в фотомагазине с дешёвеньким аппаратом «Комсомолец» (послевоенный выпуск завода ГОМЗ), я понял, что переделать его по нашей «технологии» даже проще, чем трофейный немецкий. И я рискнул. Собрав полтораста рублей, купил его, переделал и занялся предпринимательством, как это теперь модно называть. В только что распустившейся листве парка Ленина (между Кронверком и проспектом М. Горького) сфотографировал группу учащихся техникума по протекции сестры одного из наших студентов, занимающейся в этой группе. Карточки получились неплохие, все захотели их иметь, и я сразу же оправдал все расходы на приобретение аппарата. Таким же способом заработал деньги на покупку увеличителя, бумаги, реактивов и пр.

Уезжая на летние каникулы на родину в Воткинск, полчемодана загрузил фотобумагой и химией. Туда же втиснул увеличитель в разобранном виде, кюветы, запасы плёнки.

В родном городе вскоре стал «штатным» фотографом в детсадиках и яслях, снимая приятные круглые рожицы пацанов и девчушек, а также делая групповые фотографии вместе с воспитателями. Отличная немецкая плёнка «Агфа», небольшие запасы которой захватил я из Ленинграда, и розовощёкие физиономии ребятишек позволяли обходиться без какой-либо ретуши. Отбоя от желающих не было.

Просидев ночь за увеличителем в голбце (дома на Урале по традиции строили так, что внизу был практически ещё один этаж без окон – кладовая, называвшийся голбец) и слегка вздремнув, я бежал в садики, неся пробные снимки, на которых родители детишек указывали необходимое количество экземпляров, собирал деньги за уже напечатанные (размер 9×12 – 3 рубля, 13×18 – 5 рублей), снова фотографировал следующих маленьких клиентов, а впереди была очередная ночь за увеличителем в голбце. Так почти без выходных пролетали мои «каникулы»; в Ленинград возвращался не только не поправившийся на «отдыхе», но ещё более измотанный бессонными ночами, а мои знакомые по институту удивлённо спрашивали, где я умудрился так «отдохнуть».

Если учесть, что приходилось выкраивать время иногда и на танцы сходить – не сидеть же всё лето в голбце при красном свете, хотя бы ненадолго нужно было отвлечься от «печатанья денег», вспомнить, что ты ещё молодой, и общение с другими тебе не чуждо, завести новые знакомства, расширить круг  своей фото-клиентуры – или выбраться в лес за грибами, за ягодами, то станет понятно, каких усилий стоили мне те четыре-пять тысяч рублей, зарабатываемые в каникулы. Только на них мог я рассчитывать, чтобы обновить свой жалкий гардероб: армейские штаны и гимнастёрка, кирзовые сапоги и партизанская кожанка с трофейной поддёвкой. Да и на питание и на другие расходы студенческой стипендии явно не хватало. Девчонкам, пришедшим в институт со школьной скамьи, помогали родители, а нам, прошедшим войну двадцатипятилетним великовозрастным парням приходилось подзараба­тывать любым способом, чтобы не сидеть на родительской шее. Белоручки и обеспеченные среди нас встречались редко.


Снимки с Юрием Крупининым

Снимки с Юрием Крупининым

После возвращения в Ленинград с негаданно богатой «добычей», зарабо­танной таким тяжёлым и утоми­тельным трудом, в первую очередь купил я в комис­сионке прилич­ный ФЭД довоен­ного выпуска за 1200 рублей, а также вскоре обзавёл­ся серым деми­сезонным пальто и шляпой, и теперь, по крайней мере, поздней осенью мог не мозо­лить глаза своей уже потрё­панной кожан­кой и поддева­емой под неё в морозы трофей­ной курткой.

В одно из тёплых солнеч­ных воскресе­ний октября отправи­лись мы с Юрием Крупи­ниным моим земляком по Воткинску, учившимся и одновре­менно работав­шим в Ленин­граде, и ещё одним его другом в центр города. Хотели «изувеко­вечить» все фото­геничные места северной столицы своим присут­ствием и запечат­леть это на плёнке. До этого времени я старался в своей затрапез­ной кожанке по возмож­ности не попадать на фотографии, настолько нелице­приятным выглядело моё обмун­дирование. Теперь же на мне топор­щилось новое пальто, новая фетровая шляпа, первая в жизни, да и был я не в гимнас­тёрке, а «при галстуке» — вполне «солидный» молодой мужчина.

Запечатлели своё присут­ствие на фоне Дворцо­вой площади, львов Адмирал­тейства, Медного всадника, Исаакия и других истори­ческих мест Ленин­града и, когда плёнка в аппарате стала прибли­жаться к концу, решили навестить одного знакомого моих спутников – военно­служащего (я его даже не знал), учив­шегося в каком-то училище тоже в центре города.

Тут-то и случилась неприят­ность. Курсант оказался в строю, бодро марширо­вавшем то ли на обед, то ли с обеда. Мои спутники, показывая на него, возбуж­дённо заголо­сили:

— Щёлкни его, щёлкни!

И я, не подумав – просто некогда было думать,— щёлкнул...

Сразу же ко мне подошли двое военных, потребовали предъявить документы, забрали аппарат и предложили следовать с ними. Наши оправдания, что всё произошло совершенно случайно, и не было у нас другого желания, как только сфотографировать знакомого парня, ни к чему не привели. Мы оказались в ближайшем отделении милиции, был составлен акт задержания и т.д.

 Вскоре пришла машина, и меня доставили в большой дом на Литейном; Крупинина и его друга отпустили. Допрос здесь вёлся по всем правилам: мои ответы записывались, и под каждым листом необходимо было расписаться. Вывернули из меня всю поднаготную моей биографии на порядок подробнее, чем я указывал в анкетах. Фамилии, имена, отчества моих знакомых, особенно по «партизанке», их местонахождение и другие подробности; пришлось вспомнить даже то, что я считал уже забытым – допрашивать они умели. Кое-какие мои данные тут же сверяли по телефону. Видимо у них уже было заведено на меня что-то вроде досье, находившееся где-то в другом месте. Я уже не ерепенился, как на более ранних «беседах» в районном отделении на Кировском проспекте, понял, что «плетью обуха не перешибёшь». Кроме того, я с утра ничего не ел, переволновался, устал от бесконечных вопросов и... отупел. Мне уже было всё равно, лишь бы скорее всё это закончилось.

Только где-то около часа ночи завершился допрос, с меня взяли подписку о неразглашении и выпустили из этого огромного здания, страшного здания. На последнем, наверное, трамвае я успел переехать Литейный мост, а с Выборской на Петроградскую шёл пешком: транспорт уже не работал. Хорошо, что в эту ночь не разводили мосты через Невку.

Часа в три ночи, наконец, добрался до своего общежития на Карповке. Соседи по комнате, разбуженные моим приходом, ядовито подшучивали: где это я так набрался, что еле на ногах держусь? Меня действительно покачивало, но отнюдь не от чего-либо горячительного, а от элементарной усталости. Не в состоянии ничего им объяснить, так как только что дал подписку, я быстро забрался под одеяло, но долго не мог уснуть, так расходились мои нервы. Опять почувствовал тупую боль в голове и появившийся звон в ушах. Мои послеконтузионные припадки уже сравнительно давно не беспокоили меня, я лелеял себя мыслью, что их больше вообще не будет, но, к огорчению, пришлось в этом снова разувериться после случившейся передряги.

Через несколько дней там же на Литейном, но в бюро пропусков (это в другом здании) мне вернули фотоаппарат, проявленную плёнку и показали отлично отпечатанные кадры с неё за исключением того из них, где сфотографирован в строю злополучный курсант.

Я был рад, что, наконец, вся эта неприятная история закончилась, фотоаппарат снова у меня, и я могу спокойно продолжать учёбу. Как оказалось, я глубоко заблуждался. Со своими жертвами «большой дом» так легко не расставался.




Настало время перейти к самому печальному и неприятному (если не преступному) эпизоду моего повествования. Неприятному не только для меня, но и для нескольких других, может быть, ни в каких тёмных делах, не замешанных людей. По понятным из дальнейшего причинам, в моём рассказе не будут упомянуты никакие персоналии. Очень не хочется всё это вспоминать, но, как гласит народная мудрость: «из песни слов не выкинешь».

Вызов в спецотдел института меня не удивил – мало ли зачем вызывают, опять давать какую-нибудь подписку, — но тут меня ожидал не инспектор за маленьким оконцем, к которому обычно попадают студенты, а сам начальник отдела. Он представил меня человеку средних лет, ничем не бросавшемуся в глаза. Сам ушёл, оставив нас одних в кабинете.

Разговор со мной тот начал издалека: поинтересовался, как мои успехи в учёбе, где я живу, какая атмосфера в общежитии, справился о здоровье, расспросил о домашних. Было видно, с моей анкетой он уже ознакомлен. Намекнув на то, что у меня уже имеется опыт (военный) разведывательной работы, спросил, не привлекает ли меня перспектива продолжить это занятие.

Я, грешным делом, подумал, не хочет ли он предложить мне бросить институт и продолжить образование в школе «пожарников» на Пионерской, курсантом которой оказался один мой земляк из Воткинска, иногда забегавший ко мне, и по его рассказам я знал что это за учебное заведение, кого оно готовит и для каких «пожаров». Училище это, хотя и относилось, насколько я понял, к МВД, готовило далеко не пожарных.

Но мой собеседник просто предложил мне под соусом патриотических взглядов и обязанностей принять участие в выявлении нелояльных к нашему строю или скатывающихся на дорогу нелояльности.

Естественно, я стал отказываться – быть «стукачём» (термин этот тогда употреблять побаивались, да и мало кто его знал) считал для себя зазорным, — начал ссылаться на загруженность учёбой, на необходимость подрабатывать, на неважное здоровье, вынуждающее регулярно посещать поликлинику №32 на Кировском для прохождения процедур типа Дъарсонваль и других из-за приступов головной боли после контузии, что тоже отнимает массу времени и т.д. и т.п. Почувствовав, что на методы убеждения я не поддаюсь, он перешёл к более определённым высказываниям. В конце концов, из его фраз я понял, что если не соглашусь на его предложения, то не видеть мне больше института, так как по линии спецотдела у меня грехов больше, чем достаточно. Это уже была прямая откровенная угроза, осуществить её этому всесильному ведомству ничего не стоило.

Снова на моём пути замаячила, даже не из колючей проволоки, стена, преодолеть которую во сто раз сложнее и опаснее, чем вырваться из плена, прыгая чёрной ночью с мчащегося поезда, или счастливо разминуться с роем пуль из очередной засады противника. Над моими мечтами и планами, вынашиваемыми все военные годы и много раз казавшимися несбыточными: окончить институт, работать по любимой с детства специальности, обзавестись семьёй и т.д., нависла беспросветная чёрная туча.

Нерадостная картина вынужденного возвращения в Воткинск, работа на радиоузле в лучшем случае, в худшем – снова «подписка о невыезде» и прозябание каким-нибудь тружеником метлы и лопаты, о чем, безусловно, позаботятся заполонившие большой дом и меньшие в других городах чиновники в погонах в ответ на мою строптивость, с ужасающей отчётливостью вырисовалась в моём воображении. Приходилось не раз сталкиваться с сетованием моих знакомых по Воткинску, вернувшихся домой из Германии, где удалось им уцелеть в плену и по счастливой случайности не угодить на Колыму, какая неприглядная жизнь встретила их по возвращении домой. Главное – невозможность устроиться по специальности, а только чернорабочим, грузчиком или ещё кем-либо, чей труд полупрезрительно именовался «поднять да бросить».

До предела расстроенный такой беседой, чувствуя, что нахожусь уже на грани очередного приступа головной боли, сославшись на начало важной для меня лекции, я извинился и, пообещав подумать над его предложением, ушёл. Никакие лекции мне в голову уже не шли – было не до них.

Вот таким неблаговидным способом ведомство Берия привлекало к «работе» людей, биография которых имела хотя бы малейшую «червоточину», позволяющую шантажировать их. В моей биографии такой «червоточиной» оказалось нахождение в плену, о чём естественно не было у меня никаких документов, подтверждающих это.

Пришлось опять посетить ненавистный мне дом на Литейном 4, где представили меня моему «резиденту» весьма пожилому полковнику (может подполковнику – уже не помню). Примерно раз в месяц я встречался с ним на конспиративной, как я понял, квартире где-то на Измайловском проспекте.

Снова мне пришлось рассказывать о моих товарищах по «партизанке», но в отличие от допрашивавших ранее меня сотрудников этого же ведомства, но районного масштаба, он заставил меня всё сказанное кратко записать на отдельных листах бумаги и подписать своим псевдонимом данным мне в Большом доме. Вспомнить я его уже не в состоянии.

Постепенно я сообщил ему почти всё, что знал о своих знакомых по отряду, а знал я очень не много, так как у нас было не принято рассказывать друг другу о себе. Чем меньше знаешь, тем лучше на случай (тьфу, тьфу) оказаться в руках врага.

Опять самые многочисленные подробности интересовали его об Якимове и Аминеве. Почему – не знаю. (Пока меня перебрасывали из одного госпиталя в другой, третий, четвёртый, соответственно менялись номера полевых почт, и моя переписка с друзьями по «партизанке» прекратилась, и только где-то в шестидесятых годах удалось узнать адреса некоторых, но далеко не всех. Слышал, что Аминев был в штрафном батальоне, но как и за что – не знаю. Может поэтому им и интересовался мой «резидент». Про Якимова, вообще, до сих пор ничего не знаю).

Мой «резидент» постепенно вытянул из меня всё, что я посчитал возможным сообщить ему о нашем отряде. Всего сообщить я не мог и в силу данной мной «подписке о неразглашении», взятой с нас ещё в Москве (наше подразделение выполняло задания Разведуправления Генштаба).

Заметив, что я начинаю повторяться в своих показаниях он, в конце концов понял: ничего более нового я ему уже сообщить не смогу и на какое-то время оставил меня в покое, чему я был несказанно рад.




Я продолжал прилежно посещать лекции и занятия, успешно учился (диплом с отличием), играл в оркестре народных инструментов института, посещал с ним все праздничные мероприятия, изредка так же что-то фотографировал, делал карточки, но не старался на этом заработать, как на каникулах в Воткинске.

Иногда представлялись совершенно неординарные, даже курьёзные случаи заработать, имея фотоаппарат.

Однажды зашла вся в слезах сестра одной нашей вахтёрши и сообщила о её неожиданной смерти. Очень просила кого-нибудь из нас сходить сфотографи­ровать её в гробу. Я захватил фотоаппарат – как отказать человеку в его горе, тем более что покойница нередко помогала нам стиркой белья – и мы отправились в морг больницы Эрисмана (Первый Медицинский Институт) на Карповке. Я рассчитывал быстро сфотографировать покойницу в гробу и освободиться.

Но не тут то было... В морге находились ещё несколько покойников, и их родственники и знакомые в слезах просили сфотографировать их. Мои объяснения, что я не профессиональный фотограф, а случайный любитель, не помогли. Пришлось заняться негаданно подвернувшейся работой: снимать убитых горем заплаканных около гробов их близких. С ужасом вспоминаю, как, снимая отдельно гроб с останками, чуть-чуть, по-привычке, не предупредил покойника сакраментальной фразой: «Спокойно, снимаю!» Сейчас это кажется смешным, но тогда у меня аж мурашки по спине забегали, едва в последний момент сообразил, что эта фраза совсем лишняя.




После небольшого перерыва полковник вспомнил обо мне, и наши встречи продолжились с той только разницей, что речь теперь шла не о моих знакомых по отряду, а о моих однокашниках-студентах, с которыми я учился, жил в общежитии. Он хотел знать «чем дышит современная молодёжь», о чём спорит, как живёт, учится, где и с кем проводит время, даже о чём мечтает. Приходилось всё это ему сообщать, и даже кое-какие анекдоты о власть имущих рассказывать в своих показаниях. На анекдоты я не скупился, тем более что мой собеседник их внимательно слушал, даже иногда улыбался. Их тоже приходилось записывать.

Уже после нескольких встреч с ним (1-2 раза в месяц), я стал замечать, что его интересуют далеко не все студенты знакомые мне. Живущими в общежитии он почти не занимался, больше его интересовали дети ленинградцев, родителей с достатком, хорошо обеспеченных, имеющих квартиры часто сравнительно большие, оставшиеся в наследство от «старого режима». Интересовался не столько детьми, сколько родителями, бабушками и дедушками, родом их занятий до революции и т.п.

Если про родителей можно было справиться даже из вежливости, то про стариков расспрашивать было уже совсем неудобно. Такое любопытство сразу могло броситься в глаза и вызвать подозрения. Поэтому чего-либо существенного я ему мог сообщить очень мало. Весьма немногочисленные мои знакомые студенты, с которыми я успел подружиться, живя в Ленинграде, как правило, жили в коммуналках или переделанных под жильё нежилых помещениях. Имеющих отдельные квартиры среди моих знакомых не было, если не считать студентов из богатых еврейских семей, но к ним почему-то мой «работодатель» не выражал интереса.

Не оставил без внимания он и меня, интересовался моими успехами в учёбе, моими доходами от фотографирования в каникулярные месяцы, которые уходили на одежду и обувь и др. Даже предлагал мне денежную помощь, но я вежливо отказался, ссылаясь на то, что иногда удаётся подзаработать фотографированием.

Вот так я «помогал» ведомству Берия, которое считало необходимым знать всё о всех. Неприятный осадок от этого, увы, остался на всю жизнь.




По-прежнему каждые шесть месяцев мне приходилось наведываться в паспортный стол, заполнять соответствующие документы, подписывать у коменданта общежития и получать новый жёлто-розовый листочек —— паспорт на шесть месяцев. Конечно, эти процедуры были не так уж обременительны, но неприятны, каждый раз напоминая, что я в чём-то виноват перед чиновниками. Моё увлечение фотографией помогло мне и здесь.

Все знали, что я фотографирую, в том числе и за деньги, хотя в Ленинграде я этим занимался не часто – просто не было времени.

Конечно, не один я таким путём прирабатывал к стипендии. В нашей комнате из четырёх, по крайней мере, трое имели фотоаппараты, и поэтому круглые сутки одеялами были завешены окна, а на столе возвышалась яркая лампа под красным колпаком. Почти всегда кто-нибудь сидел за увеличителем и печатал, а другие вынуждены были и есть и пить только при красном свете. Появился в общежитии анекдот о том, что Бездельев по привычке даже рыбные консервы, как фотобумагу, вскрывает при красном свете. Но практически, не только консервы открывать, а и всё остальное часто приходилось делать при красном свете этой лампы под красным колпаком, чтобы не помешать печатающему карточки.

Новый комендант общежития, уже средних лет мужчина тоже прошедший войну и «хлебнувший счастья», знал, что в нашей комнате не только консервы вскрывают при красном свете, но и изготовляют отличные портреты, конечно же, наших обожаемых подружек, которыми были увешаны все стены.

Он зашёл как-то к нам, показал две маленькие фотографии своих родителей и смущённо спросил, нельзя ли их увеличить и напечатать вместе на одном листе, а о рамке он сам позаботится.

Отказать коменданту в его просьбе не поднялась рука – у нас с ним были хорошие отношения. Изрядно повозившись, мы изготовили ему вполне приемлемый семейный портрет на листе плотной фотобумаги размером что-то 24×30 см. Увидев результаты наших трудов он покраснел от смущения – так хорошо смотрелась фотография его родителей и заикнулся об оплате за работу. Конечно мы с него ничего не собирались брать, хотя он и предлагал, и, поняв, что он нас не переубедит в этом вопросе, поблагодарил и добавил:

— Ну, ребята, что нужно будет – приходите. Всегда помогу!

Вот к нему-то и заявился я с очередным «несгибаем» (стандартная форма заявления для получения паспорта, на которой крупным жирным шрифтом было написано предупреждение «Не сгибать!»). Как и раньше он его подписал и собирался поставить печать, но вдруг, как бы что-то вспомнив, обернулся ко мне:

— Слушай, а почему у тебя шестимесячный паспорт?

Пришлось и ему поведать мою невесёлую биографию в самом кратком изложении.

— Что же ты мне раньше об этом не рассказал? – и он порвал уже подписанный «несгибай», дал мне другой бланк для заявления и примерно через неделю вручил мне обыкновенный пятигодичный паспорт, какой выписывают всем нормальным гражданам.

Так закончились мои заботы и неприятности, связанные с получением каждые полгода очередной жёлто-розовой бумажки.

 

предыдующая глава   следующая глава
начало