23-го июня началось наступление наших войск на белорусском направлении. Об этом сообщили нам радисты, прослушивая очередные сводки с фронтов. Все были радостно возбуждены. Наконец-то, кончится эта лесная жизнь! Землянка постепенно пустела. Уходили залечившие свои раны. Многие оставшиеся днём выходили (кто мог) погреться на солнышке. Мои дырки до сих пор не собирались заживать, и приходилось их регулярно перевязывать, но с палочкой я уже передвигался, правда, не особенно бодро.
Новый приказ из Москвы расшевелил всех: нужно было срочно продвигаться на запад, уходя от приближающейся линии фронта, чтобы по-прежнему быть в тылу у немцев и продолжать свою диверсионно-разведывательную работу. Разведуправление торопило и вскоре нам пришлось распрощаться с уходившими. Что-то им готовит судьба? И придётся ли встретиться снова после почти двух лет такой опасной совместной работы?
Наш госпиталь, женщины и те, кто не мог идти, или был не нужен в этом походе, оставались на базе ожидать прихода наших войск. Старшим среди остающихся Громыко назначил Аминева и выделил несколько человек для охраны: Николая Батурина, Сеню Климашова, кажется Урбановича, других уже не помню. Оставлена так же была одна из радисток — Ася (Анна Геннадьевна Маршанская — впоследствии Зверькова) со своим «Северком» для связи. Наш «костоправ» Шура Долмат и Нина Бабынькина ушли со всеми на запад, оставив нам немного реваноля и бинтов. Мы уже были в состоянии сами делать перевязки, да и оставшиеся женщины должны были помогать.
Через несколько дней дошли до нас слухи, что на Рудне по мосту через Селижанку, построенному за один день местными жителями, двигаются наши солдаты, едут машины, идёт Красная Армия. Всем не терпелось посмотреть на своих, которых мы не видели с 1941 года. Как только выдался хороший солнечный день мы — несколько раненых, уже «ходячих» отправились к мосту, до которого было километра три. Ещё до этого Урбанович «приодел» меня, выделив из хозяйственных запасов нашего отряда мне яловые офицерские сапоги, поношенные правда, но ещё целые, оставшиеся от кого-то из начальства. А в качестве штанов выдал мне ватные армейские брюки из найденного весной парашютного мешка с зимним обмундированием, сброшенного нам ещё в начале зимы, но не найденного тогда и пролежавшего так в лесу до весны, пока его случайно не обнаружили. Мешки с обмундированием сбрасывали без парашюта, и поэтому их было трудно отыскивать в наших зарослях. Я выпорол из тёплых брюк все ватные внутренности, оставив только наружную оболочку: получились приличные штаны армейского цвета, но не галифе.
Автоматы с собой брать не стали (кого опасаться, если уже пришла Красная Армия!), но личное оружие — у меня к тому времени был маленький трофейный пистолет «вальтер» — захватили на всякий случай. Опираясь на палочки, а кто на костыли, с трудом доковыляли мы до речки — так хотелось увидеть своих солдат, свою Армию!
По новому, наскоро настланному мосту шли уставшие, запылённые, чёрные от загара солдаты, далеко не в парадной форме, в какой прилетели к нам Громыко и его офицеры. Те же, как и в начале войны, выцветшие застиранные гимнастёрки только без отложного воротника и петлиц, скрюченные, загнувшиеся в три погибели, измятые погоны с лычками или звёздочками не производили никакого вида, те же брезентовые поясные ремни у солдат вместо кожаных, те же запылённые ботинки с обмотками вместо сапог...
И те же трёхлинейки, карабины и совсем мало автоматов. Те же «сидора» (вещмешки) за плечами. Те же довоенные полуторки везли какие-то грузы, ЗИСы тащили пушки... Вот пушки были новые с удивительно длинными стволами. Ехали повозки, полевые кухни. Только изредка мелькали грузовики непривычной красивой формы с брезентовым верхом над длинным вместительным кузовом — американские «студебеккеры». Тучей висела в воздухе пыль над песчаной лесной дорогой.
Подошла группа солдат во главе со старшиной — на погонах нашивки, напоминающие букву «Т».
— Партизаны?
— Партизаны.
Достали кисеты, стали угощать русской махрой изголодавшихся по настоящему табаку наших ребят.
— Третий день движемся ни одного немца не видим! Что тут их совсем не было?
— Почему не было? Были, но в наших лесах только наскоками, когда блокада. Вот и недавно в мае столько народу побили.
— И вам досталось? — глядя на наши палки и костыли.
— Что делать, не повезло.
— И давно тут?
— С сорок второго.
— А как сюда попали?
— Э, брат! Долго рассказывать...
Мы-то наивно думали, что армия теперь вся на колёсах и пешком уже не ходят. Ничего подобного. Большая часть народа по-прежнему передвигались на своих двоих. Но передвигались на запад это было главное!
Автоматы всё-таки мы зря не захватили, и хотя в этот раз всё обошлось благополучно, оружие оставлять было ещё рано. Теперь с немцами и полицаями мы поменялись местами. Если раньше мы скрывались в лесах, а они жили по населённым пунктам, то теперь всё было наоборот. Пробирающиеся на запад немцы прятались по лесам, а полицаи и другие немецкие прихвостни бежали куда глаза глядят от разъярённого населения, которому принесли они столько несчастья. И если немцев местные жители с помощью партизан часто просто разоружали (многие из них, изголодавшись в лесах, даже и не сопротивлялись), то полицаев били смертным боем.
Рассказывали (сам я не был свидетелем), как одна молодая женщина, узнав в задержанном убийцу своего мужа, схватила первую попавшуюся палку и начала дубасить здоровенного верзилу, закрывающегося от ударов руками. Партизаны расступились, с оружием наготове стояли кругом и молча наблюдали эту сцену, предоставив полную свободу мстить, всей душой сочувствуя этой молодой вдове.
Измученная, изголодавшаяся она не могла долго работать палкой, слезы душили её, и в конце концов, плача и размазывая слезы по лицу она попросила ребят:
— Хлопчики, милые, не уводите гэтога гада! Я передохну и добью живодёра...
И рыдая она опустилась на землю. Бойцы молча стояли кругом, с презрением рассматривая этого выродка, и только просьба женщины удерживала их от расправы с этим извергом.
Мы тоже перебрались в Бобры — нашу столицу. Жизнь в лесу осточертела всем. Последний раз съездили мы с Павлом Сушко в Червяки к знакомым, которых не так уж много осталось после блокады. Многих местных партизан стали уговаривать остаться в родных местах на руководящих должностях в восстанавливаемых органах Советской Власти. Нам, хотя мы и не были местными, тоже предлагали разные должности районного масштаба с освобождением от службы в армии, но мало кто на это соглашался.
Когда стало известно, что Минск уже освобождён, решили ехать туда — должно же быть там какое-то начальство из Разведуправления. Распрощались с Бобрами, с многими жителями которых, связывала нас крепкая дружба, и на подводах («кабриолет», пригнанный нами из под Сморгони, и одна или две армейские повозки, брошенные противником) двинулись к Логойскому тракту.
Из вещёй захватил я только свою кожанку, сильно разорванную сзади во время взрыва и аккуратно отремонтированную умельцами из Бобров — она ещё долго служила мне в мои студенческие годы. Захватил также пару белья и пару рубашек — больше у меня ничего не было; да и у других ребят было не гуще. У женщин, конечно, тряпок было больше, но тоже не богато. Главное — захватили с собой продуктов: кто нас в Минске будет кормить?
Не было у нас также никаких документов: командование наше, отправившись на запад, не побеспокоилось снабдить нас хотя бы элементарными справками. Рассчитывать можно было только на свою изворотливость, да... на оружие. К нашему счастью, в Минск стекались и другие отряды, и у партизан документы никто не спрашивал — достаточно было назвать отряд.
По дороге остановились на одной из горушек. Все проголодались во время дальней дороги и собирались подкрепиться. Кто-то из женщин направился в ближайшие кустики над свежевырытыми окопами и... бегом с испуганными лицами и дрожащими руками вернулись назад:
— Там немцы... Мёртвые...
В окопах лежали трупы солдат противника в одном белье (я вспомнил этот трикотаж из древесины, который сам носил в лагере в Молодечно), страшно раздувшиеся и почерневшие от жары. Кто с них снял обмундирование и обувь? Почему они до сих пор не закопаны?
После той неприятной сцены никто уже не захотел есть, и мы тронулись дальше.
Только к вечеру добрались мы до Минска. Его деревянные окраины более или менее сохранились, но в центре на Советской, Немиге, Горького и других улицах, где стояли каменные здания в несколько этажей, от них остались только стены. Всё было выжжено, а многие из домов и разрушены. Театр оперы и балета и другие общественные здания зияли чёрными проёмами окон и задымлёнными стенами над ними. Среди этого хаоса возвышался целый, правда, с многими выбитыми стёклами, Дом правительства. Сохранился он только потому, как рассказывали местные жители, что через несколько дней после освобождения Минска из его подвалов вышли скрывавшиеся там и никем не обнаруженные до взвода немцев, которым был дан приказ погибнуть, но взорвать заминированное здание, когда его займёт русское начальство. Приказа они не выполнили и предпочли сдаться в плен.
Мы разместились у каких-то знакомых, живших в деревянных домах в районе сегодняшнего Дворца спорта рядом с рекой. Загнали наши повозки во дворы, а затем стали искать какую-нибудь власть. Нашей радистке Асе нужно было сдать на хранение свою рацию, шифры и другое, что представляло секретность и должно было в той обстановке храниться за закрытыми дверями. Уже не помню, кто нам дал указание сдать всё в представительство Наркомата Госбезопасности, которое уже успело одним из первых обосноваться в одном из сохранившихся каменных зданий недалеко от Советской в поперечной улочке. На нас там смотрели с недоумением: об отряде Димы никто ничего не знал, но рацию и всё остальное приняли, избавив нас от этих забот, и посоветовали не что иное, как ехать в Москву в наше управление. Помочь нам в этом они ничем не могли, а может, и не хотели. Пассажирского сообщения с Москвой ещё не было, ходили только товарные и воинские эшелоны.
В Минске ещё было очень неспокойно, ночью часто слышались выстрелы и перестрелки, вспыхивали пожары, хотя, кажется, всё, что могло гореть, уже сгорело. По-прежнему спали мы не раздеваясь, не расставаясь с оружием и оставляя дежурных. По старой памяти «пробомбили» дом одного немецкого приспешника, бежавшего с ними. Забрали кое-что из продуктов, а главное обнаружили большую бутыль (литров на 15)... нет, не с самогоном, а чистым спиртом! Впервые отведал я этой горючей жидкости, и непредупреждённый, что это не водка, так и остался с раскрытым ртом, опрокинув келишек... и чуть не задохнулся.
Посетили и временный, как мы поняли, лагерь военнопленных, который располагался на склоне холма под костёлом, недалеко от площади Свободы, где сейчас построен путепровод, продолжая улицу Ленина. Ни заборов, ни колючей проволоки, кажется, тогда ещё не было; пленных охраняла небольшая группа наших солдат, расставленных жидкой цепочкой вокруг этого склона. Стояли жаркие июльские дни, и мы не завидовали солдатам охраны, а их офицер откровенно признался нам, что не знает, что делать с всё увеличивающимся количеством пленных, для которых это ничем не огороженное место было совсем неподходящим.
Много было пленных явно не немцев: смуглые, черноволосые, низенькие, круглолицые, речь которых отличалась необычайной быстротой слов и усиленной жестикуляцией. Офицер охраны на наши недоумённые вопросы, что это за солдаты, пояснил, что это итальянцы которых в окрестностях Минска было много. В отличие от немцев, они охотно сдавались в плен, и их, часто даже без конвоя, отправляли сюда, и они шли группами и поодиночке, нагруженные своими огромными ранцами, и перед каждым встречным русским солдатом подымали обе руки вверх и говорили только два выученных ими русских слова: «Где плен?» Им показывали куда идти, и они следовали дальше.
Находились здесь и бывшие полицаи, много также было лиц в гражданской одежде, которых солдаты, охранявшие лагерь, тоже называли полицаями. Некоторые из них, завидев нас или других партизан, умоляли передать своим командирам отрядов, что они партизаны, захваченные немцами в плен во время последней блокады, а с приходом наших частей, вместо освобождения, оказались в плену уже у своих. Нашли мы нескольких ребят и из наших отрядов, уцелевших, но оказавшихся в плену, и командир охраны лагеря под нашим нажимом на свой риск разрешил нам забрать их с собой.
Разобраться в море этих человеческих судеб, перемешанных войной, в тот момент было некому. А скорее, не было указания, но зато было другое весьма чёткое указание: пленные — значит, изменники Родины, значит их место за колючей проволокой. Из немецких лагерей многих из них прямехонько отправляли в бериевские лагеря. Увы, мы тогда этого не знали и искренно думали, что в их судьбе разберутся и освободят.
16 июля утром погрузились мы в последний раз на наш «кабриолет» и по пустынной Немиге направились на вокзал. Среди каменных развалин — город будто вымер — среди кирпичных стен с проваленными перекрытиями не было ни одного человека; вся жизнь города теперь сосредотачивалась по окраинам, где оставалось жилье. Вокзала, как такового, тоже не было; не было ещё даже помещения барачного типа вместо вокзала, которое увидел я, спустя полгода, проезжая через Минск. Ни о каких пассажирских поездах ещё не могло идти и речи. Мы взгромоздили свои пожитки на открытую железнодорожную платформу состава, который по словам железнодорожников должен был следовать на Борисов, и попрощались с нашими минскими хозяевами, приютившими нас. Им же оставили лошадей, повозки и наш «кабриолет». Перед отъездом спирт из большой бутыли разлили по маленьким, поставили их в открытый низкий ящик, переложив их между собой соломой. Всю дорогу до Москвы эти бутылки служили нам льготными билетами на любой вид транспорта.
Проезжая мимо разрушенных и спалённых домов Минска, увидели мы в низине над Свислочью большое скопление народа с многочисленными знаменами и флагами — многолюдную демонстрацию. Уже позднее до нас дошли сведения, что в этот день в Минске на бывшем ипподроме состоялся партизанский парад, в котором участвовали все отряды и бригады из окрестностей Минска, за исключением нашего. Где были наши во главе с Громыко, никто не знал.
Состав тащился медленно по восстановленному с большим трудом полотну, подолгу простаивая на разъездах. На одном из полустанков во время очередной остановки эшелона на шоссе рядом с железной дорогой остановилась колонна «студебеккеров», следовавших порожняком в тыл. Быстро договорились с шофёрами (бутылки со спиртом мгновенно решали все вопросы) и перебрались в кузова автомашин. По шоссе, которое здесь сохранилось в приличном состоянии, доехали до Березины и по низкому, наведённому над самой водой мосту переехали на другую сторону реки. Рядом осталась громада взорванного моста. Без всяких приключений и достаточно быстро доехали до Орши. Дальше колонна «студебеккеров» не шла, и нам пришлось искать другой попутный транспорт.
Дальше ехали на трофейных грузовиках, которые шли до Смоленска забирая по дороге всех жаждущих. От шоссе тут остались только воспоминания, оно было в сплошных воронках и вырывах, засыпанных на скорую руку. Трясло и швыряло немилосердно. Наши шофера, получив заветные бутылки, успели к ним приложиться и вовсю гнали трофейные машины по буеракам, в которые превратилась дорога, окружённая с обеих сторон болотами. В конце концов, одна из машин на очередной выбоине накренилась и сползла в болото, где и повалилась на бок. Отделались испугом и лёгкими ушибами. У деревенских хозяек, ехавших с нами в том же кузове, разлетелись по болоту куры, которых они везли, и они долго их собирали по кустам. Машину с помощью других поставили на колёса и вытянули на дорогу. После этой встряски шофера протрезвели и дальше ехали медленнее.
Наконец, добрались мы до Смоленска, который представлял такую же печальную картину, что и Минск. Всё было разрушено и выжжено. Отсюда уже ходили пассажирские поезда до Москвы. Наш ящик с бутылками основательно поопростался, но заманчивые горлышки, торчащие из соломы, сразу привлекли внимание каких-то офицеров, занимавших целый вагон, и они быстро захватили нас «в плен» и затащили в свой плацкарт, предоставив самые лучшие места.
Достали свои банки с американской свиной тушёнкой, хлеб, сухари, и последние наши бутылки разбрелись по вагону.
В Москву поезд прибыл поздним вечером, все в вагоне были навеселе, а некоторые и перебрали. Сеню Климашова пришлось выносить. Сгрудились вокруг него на платформе Белорусского вокзала и не знали что делать — он лежал совершенно невменяем. Нас выручил пожилой железнодорожник. Он принёс ведро воды и плеснул его на голову и лицо Климашова, и тот сразу пришёл в себя и начал ругаться, как всегда скороговоркой. Общими усилиями вывели его с платформы и расположились на широком тротуаре справа от выхода из вокзала прямо на площади. Аминев с Асей уехали вызывать машину, а к нашей группе, живописно расположившейся под окнами вокзала с оружием, в разномастной одежде, перетянутой ремнями, сразу же направился милиционер наводить порядок, но его так отбрили пригрозив оружием и обозвав «полицаем», что он побежал к своему начальству. Появившийся офицер милиции оказался более снисходительным и, узнав, что мы — партизаны, приказал нас не трогать, но и не спускать с нас глаз.
Многие задремали, ночь спустилась на город.
Москва жила, как до войны. По широкому проспекту (теперь Ленинградский) и ул. Горького мчались перекликаясь сиренами, эмки, зисы, грузовики, автобусы, звенели трамваи, ярко сияло уличное освещение. Как будто войны и не было, не было ни разрушенного Смоленска, не было сожжённого Минска, не было этих трёх лет нашей страшной жизни...
Вдруг небо над зданиями ярко озарилось тысячами огней всевозможных цветов. Мы с удивлением смотрели на эти вдруг расцветшие в небе мириады быстро меркнущих звёзд, стали расталкивать задремавших, чтобы и они полюбовались необычным для нас зрелищем. Это был очередной салют и фейерверк в честь славных побед наших войск, в честь освобождения очередного города, которые в те дни наступления наших фронтов в Белоруссии и Польше почти каждый день сотрясали московское небо.
Салют кончился, москвичи остановившиеся его посмотреть, заспешили по своим домам, мы опустились на свои места и вскоре снова задремали. Наконец, за нами пришла машина, мы забрались в кузов и поехали улицами ночной Москвы.
Долго ехали по городу, затем пригородами и, в конце концов, остановились перед воротами в высоком заборе, за которым стоял одинокий двухэтажный дом, напоминающий большую дачу. Кругом стояли редкие старые сосны без всякого подлеска.
Здесь нас ожидал хороший сытный ужин за столами, накрытыми белыми скатертями, из тарелок, блюдец, чашек, бокалов с комплектом ложек, вилок, ножей; от всего этого мы уже порядком поотвыкли. Затем нас разместили по комнатам по 3—4 человека. Насколько помню, я, Аминев и Коля Батурин попали на широкий балкон, где стояли три кровати и стулья. Уже намеревались, не раздеваясь, как всегда, завалиться на них. Наконец, кого-то из нас осенило:
— Ребята! Да мы ж в Москве! Тут-то чего бояться?
И мы в первый раз за долгое, долгое время разделись до белья и залезли под одеяла. Долго ещё не могли уснуть: всё не верилось, что мы в Москве.
На другой день рано утром нас на машине свезли в Люберцы в баню и обмундировали в обычную солдатскую форму. Дача, эта, на которую нас привезли, оказалась в посёлке Косино (электричка с Казанского вокзала). На ней проживали и обучались перед выброской в тыл немцев все от Разведуправления, кто к нам прилетал. Тут же был собран кусок железнодорожного полотна, уже изрядно заросший травой, на котором учили десантников подрыву эшелонов и другим действиям в тылу у врага.
Через несколько дней приехали все наши, ушедшие с базы на запад. Фронт их догнал буквально через несколько дней и они оказались в тылу не у немцев, а у своих, и им ничего не оставалось делать, как вернуться в Москву:
У каждого из нас теплилась надежда, что, может, нам разрешат съездить в отпуск и навестить родных после стольких лет неизвестности. За это время, пока мы жили на даче в Косино (а мы там отдыхали, чуть не месяц), это вполне можно было сделать, но наше начальство и слышать об этом не желало. Москвичи и те кто был из пригородов Москвы, конечно, могли навестить своих — нам разрешали ездить в Москву. Но у нас по-прежнему не было никаких документов, и при поездках в город каждый записывал номер телефона не случай задержания патрулями или милицией. Телефон этот действовал безотказно. Позвонив туда, представители милиции или комендатуры с удивлением смотрели на нас, как на японских камикадзе, и... отпускали, даже при задержании, например, в не совсем трезвом виде.
Для поездки в Москву одевались мы обычно в выданные нам солдатские брюки и цивильные рубашки, на ногах сапоги, сохранённые от «партизанки». Всю остальную гражданскую одежду мы свезли в Пушкино на барахолку и загнали, Нужно же было иметь какие-то деньги на текущие расходы. Свою кожанку и ещё кое-какие мелочи я отвёз в Москву и оставил у тётки нашей радистки Аси — Кузнецовой Зинаиды Ивановны, жившей на Бакунинской улице.
Кормили нас замечательно (разве только лётчики питались по такой же норме) и каждый день выдавали пачку «Беломора», которые я аккуратно складывал в свой вещмешок: я не курил, а папиросы были дороже денег, которые тогда почти ничего не стоили. На самом дне вещмешка под шапкой, доставшейся мне после Фёдорова Н.П. — нашего командира в 1943 году — рубашками и другой мелочью лежал мой «Вальтер» и патроны к нему. Автоматы по приезде на дачу в Косино мы сдали, а личное оружие скрыли, благо за нами ничего не числилось и красноармейских книжек, куда заносится перечень выданного тебе обмундирования и оружия, у нас в партизанах не было.
По вечерам иногда отправлялись в кино или в клуб швейной (может, трикотажной) фабрики в Косино, куда собирались почти одни женщины и девушки — парней не было. Тацевать мне было тяжело, так как из трёх незалеченных ран, две дырки продолжали кровоточить, и их нужно было регулярно перевязывать.
Но всему приходит конец. Наступил он и для нашей «курортной» жизни в Косино. Нам всем выдали справки, о которых я уже упоминал; последней фразой в справке было: «Представлен к правительственной награде» и подпись Громыко. Какая награда тебя ожидает — было не ясно. Никто из начальства на эту тему не распространялся — боялись чем-нибудь обнадёжить.
Нас сняли с довольствия, выдали кое-что сухим пайком, снабдили коллективным предписанием и мы — группа человек десять, в которую, насколько помню, входили Амиев, Кузяев, Батурин, Якимов — отправились в Москву на пересыльный пункт, Стромынка,32, мало чем отличающийся от ленинградской «пересылки» на Фонтанке,90. Оттуда нас выпроводили в районный военкомат в Перово, и уже отсюда поездом во Владимир, в запасной полк.
Воспоминания о нём самые смутные и нерадостные: голодный паёк по какой-то тыловой норме, почти как в лагере «кригсгефангене»; страшно исхудавшие молодые солдаты двадцать шестого года рождения, которых на таком пайке гоняли на обычные армейские занятия. Пока мы там находились, проели всё, что у нас ещё оставалось от «партизанки». Медицинские комиссии перед отправкой в маршевые роты меня отправляли обратно, обнаружив незажившие раны на ноге. Сюда, в запасной полк, стекались все, в основном из госпиталей, снабжённые соответствующими справками о ранении, прохождении лечения и т.п. У меня же никаких справок не было. Приходилось объяснять, что в партизанском «госпитале» не имелось ни медицинских карт, ни историй болезни, и справки выписывать было некому. Всё это в какой-то степени задерживало мою отправку в какую-либо часть. Постепенно наша группа бывших «димовцев» растаяла, ребята с разными маршевыми ротами попали в свои части. Меня и Степана Якимова отправили на пополнение зенитной части в Ярославль.
Во владимирском запасном полку остался мой «вальтер», спущенный в уборную, когда разнёсся слух о предстоящей проверке вещёй у прибывших, а в реке Клязьме, над которой в лесу стояли бараки полка, утонули во время неосторожного купанья мои «окуляры», сделанные мне ещё часовым мастером из Рудни.
В Ярославле мы были всего несколько дней на батарее восьмидесятипятимиллиметровых зенитных орудий, управляемых ПУАЗО (приборы управления артиллерийскими зенитными орудиями), размещавшейся на каком-то стадионе. Не успели там ничему выучиться, как нас снова погрузили в «телячьи» вагоны с нарами в два этажа и повезли к фронту.
По задворкам проехали Москву, Апрелевку, про которую я знал только потому, что на каждой граммофонной пластинке фигурировал Апрелевский завод. Затем были Малоярославец, Сухиничи, Брянск, Почеп, Гомель, Калинковичи. Все города лежали в развалинах, все мосты были взорваны, и эшелон шёл по временным мостам на ряжах и быках из сложенных в клетку шпал. За Овручем по всему эшелону последовало строгое предупреждение: ничего из еды и питья не покупать — может оказаться отравленным. Начались районы Западной Украины, где свирепствовали недобитые «бандеровцы», «бульбовцы» и другие бандитские шайки, готовые на всё. Здесь было меньше разрушений, и на остановках бабы торговали такими яствами, о которых в нашей разгромленной и сожжённой России и Белоруссии и думать было нечего. Многие загоняли всё с себя, начиная с белья, чтобы набить изголодавшееся по запасным полкам и тыловым частям брюхо.
Ехали мы долго, поезда шли медленно, простаивая на разъездах. На русскую ширину рельсов была перешита только одна колея, на второй было видно, как отступая, немцы разрушали пути механизированным способом. Эта адская машина огромным крюком, который тянул за собой паровоз, ломала пополам все шпалы подряд, а специальное устройство спускало на рельсы через промежутки определённой длины взрывчатку, рвущую рельсы, так что после неё не оставалось ни шпал, ни рельсов, и всё приходилось класть новое. Также педантично, как рельсы и шпалы, были уничтожены все мосты и мостики через многочисленные притоки Припяти, пересекающие эту дорогу.
Проехали Белокоровичи, Олевск, Ковель. Впереди была Польша. В Хелме, в первом польском городе за Бугом, мы с интересом рассматривали солдат Войска Польского — вновь созданную польскую армию. В таких же наших ботинках и обмотках, в таких же, как и у нас, брюках, но уже в мундирах, польских фуражках — «рогатувках» и зелёных шинелях с орлами на пуговицах. «Бялы Ожел» (Белый орел) — герб Польши — снова красовался на фуражках солдат и офицеров, после унизительного разгрома польской армии в 1939 году. Но теперь это были союзники в войне с немцами, вооружённые, обутые и одетые в Советском Союзе.