Война без прикрас и героических подвигов

Волков Юрий Сергеевич 1985—1999гг. г.Ленинград


ПЕРВЫЕ «РАДОСТИ»

Проснулся я на другой день, видимо, очень поздно. Через окна лился зимний рассеянный свет, и, хотя был декабрь с его длинными ночами, в доме было уже совсем светло. Глянул на часы — девять (десять по поясному времени).

Не вставая, с любопытством осматриваюсь кругом. Всё такое и знакомое и забытое. Потолок, стены, печка, запомнившиеся с детства каждой щёлочкой, каждой мелочью и пять лет находившиеся далеко, далеко. Каким маленьким показался мой родной дом, в котором я вырос. Какой низкий, давно не клееный свежей бумагой, закопчённый потолок, нависший над головой. Как бедно обставлен дом старыми железными кроватями, расшатанными деревянными стульями, знакомыми с детства. За эти годы ничего в нём не добавилось. Наоборот, все более или менее стَоящие вещи (а было их совсем немного) исчезли: ружьё, посуда, книги, собрания сочинений; нет и моего приёмника — как сдали его на почту в начале войны, так до сих пор, видимо, не получили. Не видно и моего самодельного шкафчика с блоком питания приёмника и прочим довоенным электротехническим оборудованием.

По-прежнему из чёрной бумажной тарелки громкоговорителя «Рекорд» завода им. Кулакова (Ленинград) доносились скрипучие звуки песен и маршей. Отчётливо постукивали старые ходики на стене с подвязанным к гире тяжёлым молотком.

Все уже встали, мать и сестра возились у печки, отец что-то носил со двора. Брат уже успел вырядиться в мою шинель, которая была ему только чуть широковата — так он вырос за эти годы — и спешил в ней покрасоваться передо мною и остальными. Вытащил мою трофейную немецкую одежду, и все с удивлением и любопытством её рассматривали, не понимая, как она мне досталась. В доме было холодно, печку ещё только растапливали.

Накинув на себя трофейную куртку и сунув ноги в валенки, вышел я во двор на морозный воздух. Засыпанные снегом строения, заборы, крыши казались придавленными, вросшими в сугробы, двор выглядел необычайно пустым. Не было привычных поленниц дров, образовывавших как бы стенки помещений под сараем, чернела ушедшая в землю баня, которую топил отец, чтобы мне помыться с дороги. Всё носило тень какого-то запустения, заброшенности, снег не убран, крылечко подгнило и пошатывалось под ногами.

Нерушимо стояли только ворота, казалось время над ними не властно. Когда-то давным-давно покрашенные красной краской открывались они лишь для проезда телег с дровами, сеном, но, судя по всему, последние годы их вообще не открывали. Сирень, посаженная мною во дворе под окном (было мне тогда лет десять, отец выкапывал лишние кусты, и я посадил одну веточку, почти не надеясь, что она приживётся), превратилась в мощный куст, вытянувшийся до крыши.

Всё такое до боли знакомое и казавшееся теперь пригнетённым, съёжившимся и вросшим в снежные завалы. Дымили трубы соседних домов, звенели колокола недалёкой церквушки, гремели пустыми вёдрами женщины у колодца на улице; казалось — ничего не изменилось за эти военные годы, как будто и не было этой долгой вынужденной разлуки с отчим домом.

Как ни хотелось побыть подольше со своими в родном тёплом доме, о котором мечталось столько лет, как о чём-то несбыточном, нужно было сразу же позаботиться и о хлебе насущном: о продоволь­ственных карточках в первую очередь. Объедать семью при весьма скудных тогдашних нормах на продовольствие — просто неудобно.

Помывшись и позавтракав, я отправился в военкомат. Шинель одевать не стал: пришивать к ней погоны, только для того, чтобы в последний раз явиться на глаза армейскому начальству? Натянул свою кожанку, сапоги, шапку и в таком виде предстал перед военкомом. Доложил, что прибыл по демобилизации из госпиталя, и предъявил свои документы. Он с удивлением посмотрел на моё обмундирование и спросил только: не холодновато ли мне в нём? По нашей уральской зиме ходить налегке в гимнастёрке, брюках и сапогах, накинув на себя хотя и кожаное, но без тёплой подкладки пальто (подкладку я попросил выпороть ещё весной 1944 года — кто мог тогда предполагать, что мне придётся носить партизанскую одёжку ещё много лет и после войны, в том числе и зимой), может показаться либо неразумным лихачеством, либо неприкрытой бедностью. Нашу зиму, где морозы порой достигают сорока и более градусов, без тёплого пальто и валенок прожить невозможно. Но у меня из одежды действи­тельно ничего тёплого не было, если не считать «трофеев». Не идти же в вермахтовском обмунди­ровании в военкомат!

Моё довоенное пальто, отнюдь не зимнее, отправленное мною вместе с другими вещами с началом войны со склада нашего батальона в Агалатово к родителям, за время войны семьёй было уже истрёпано, а мой костюм, мой первый в жизни костюм, сшитый, когда я учился уже в десятом классе, оказался теперь для меня непоправимо тесен.

Довольно быстро мне сделали копию со свидетельства о болезни и дали все направления для постановки на учёт во всех гражданских ведомствах. И в горторге и в карточном бюро встретил я своих одноклассниц, работавших там, и они, обрадованные моим появлением, оперативно оформляли мои документы и тем временем рассказывали о судьбе остальных, с кем я учился и оканчивал школу.

Из мальчиков нашего класса остались трое: мой партнёр по оркестру Борис Рожков, уже демобилизованный, приехал раньше меня; Жигулёв Андрей — «Люся», как мы его называли — не был взят в армию по зрению и работал всю войну на заводе; Емелин Владимир служил в авиации и приехал на побывку. Девчонок было больше, но некоторые уже далеко: повыходили замуж, разъехались в другие города.

Сердечно встретил меня начальник Райсобеса, тоже инвалид с протезом, поставил на учёт, дал направление на ВТЭК и сразу же предложил ордер на что-то из одежды или обуви.

Во второй половине дня в наш маленький тесный домик впорхнула стайка молодых женщин в сопровождении военного. Это были Емелин с нашими «девчонками», многих из которых я уже с трудом признал и вспомнил: так сильно они изменились за эти пять лет. Кое-как их рассадил, собрав все стулья, и только после этого вспомнил, что одет не по форме: в гимнастёрке, заправленной в несуразные немецкие штаны, на ногах отцовские валенки.

Долго не мог узнать в женщине, одетой в шинель, свою одноклассницу Нину Ульяненко, которая ещё до войны совмещала учёбу в школе с занятиями в аэроклубе, затем воевала в полку ночных бомбардировщиков (знаменитых «кукурузников» У-2) и была награждена Золотой Звездой Героя Советского Союза. Об моей судьбе они уже кое-что знали, забегая к моей матери, читали редкие мои письма. Рассказали, что им было известно об остальных, о не возвратившихся с войны знали мало (на некоторых не пришло даже «похоронки»), расспрашивали меня про партизанскую жизнь и очень осторожно о нахождении в плену.

Явно чувствовалось, что на эту тему им хотелось бы спросить поболее, поподробнее: как же так я оказался в плену? О том, что пленных в первый год войны насчитывались сотни тысяч (о миллионах я тогда не знал), они совершенно не имели понятия. Ни радио, ни газеты никаких данных об этом не приводили, и население в тылу ничего про эту ужасающую трагедию не знало, считая, видимо, всех пропавших без вести сражёнными на поле боя, а возвращающиеся с фронта, если и имели обо всём достаточно правильное представление, боялись его высказать. Тогда это было совсем небезопасно.

Поэтому и я отделывался краткими фразами: «Был ранен, вернулся из госпиталя, естественно без оружия, а тут немцы нагрянули» и т.д. Не стоило распространяться о том, что в начале войны по чьей-то вине целые подразделения часто оказывались без оружия и боеприпасов. Мои бывшие одноклассники это быстро поняли, и вопросы на эту щекотливую тему прекратились.

В разговоре вспоминали больше о тех, кто не вернулся, об их родных, оставшихся в одиночестве, о девчонках, которые уехали из Воткинска, обо всём, что произошло во время моего такого длительного отсутствия. Сообщили мне адрес Жигулёва. У него я тоже побывал, познакомился с его женой, целый вечер рассказывал свои «похождения»; бутылка водки обострила мою память и стимулировала фантазию. Они слушали с раскрытыми ртами, а я, подвыпив, выкладывал им о войне и то, что в то время и не следовало рассказывать, хотя бы из соображения элементарной безопасности.

Тогда, после приезда домой, я не мог ещё представить, как будет отравлять мою жизнь это тёмное пятно в моей биографии — нахождение в плену — с чем вскоре столкнулся вплотную.

Оформив документы по всем ведомствам, отправился я в паспортный стол. Без паспорта, как без рук, даже на ВТЭК не попасть. Без заключения этой комиссии Собес не в состоянии назначить пенсию по инвалидности, а сидеть на шее домашних даже пару недель было как-то неудобно в те тяжёлые с продовольствием времена. Правда, у меня после Тишинского рынка оставалось ещё рублей триста, но надолго ли их хватит, когда за буханку хлеба на базаре нужно было выложить около ста рублей.

Сдал документы на получение паспорта.

Стояла холодная, а тогда ещё и голодная зима. В моих кирзовых сапожках на улице делать нечего, разве бегать бегом, чтобы не отморозить ноги. Просмотрев все старые поношенные валенки, имевшиеся в семье, не нашёл ни одной пары целых — все были растоптаны до дыр. Занялся я их подшивкой. Хотя до сих пор мне делать это не приходилось, но не один раз был свидетелем, как подшивали их на Беларуси, и достаточно быстро освоился и с дратвой, и с шилом. За несколько дней тяжёлой и нудной работы обеспечил себя аккуратно отремонтированными валенками, да и другие все привёл в божеский вид.

Пришлось также позаботиться и о дровах. Купить их из-за дороговизны родителям было не на что. Поэтому отец вместе с моим младшим братом, захватив порядочного размера санки, отправлялись в лес и нарубали сучьев, которые шли в печь. С моим приездом им обоим стало легче. Сунув ноги в валенки, натягивал я трофейные штаны и куртку, на которую все встречавшиеся по дороге бросали весьма подозрительные взгляды, а знакомые удивлённо спрашивали, откуда у меня такое непривычное, бросающееся тогда в глаза, пёстрое, цветастое обмундирование (наше командование догадалось ввести аналогичное только в разгар афганской войны, т.е. через сорок лет!). Когда узнавали, что оно немецкое, вопросам не было конца: — С пленных что ли снял? А может, с убитых? А кровью не запачкано? Что-то мы такого даже в кино не видели?

Я и сам не мог вспомнить встречал ли хоть одного немца в такой одежде. Находясь в тылу на зенитной батарее, где нам было увидеть в конце войны немцев — солдат даже пленных, тем более в таком обмундировании. Правда, в памяти сохранились накидки немецких солдат, типа нашей плащ-палатки, из такого же пёстрого маскировочного материала, но ни в сорок первом, ни в сорок втором годах, когда мне непосредственно приходилось сталкиваться с немцами, будучи в плену, такого тёплого обмундирования я у них не встречал. Возможно, оно появилось только в последнюю военную зиму.

В лесу мы с отцом выбирали какую-либо развесистую ель, я залезал с топором под самую вершину и, спускаясь вниз, срубал все её сучья. Отец внизу подбирал их, чистил от мелких веток и укладывал в сани. Вот с такими «дровами» дотянули мы до летнего тепла 1946 года.

Через несколько дней после сдачи документов в паспортный стол, в назначенный срок явился я для получения паспорта. В маленькое оконце, забранное стальной решёткой, сотрудница выкинула мне несколько бумажек для подписи. Не глядя на их содержание — паспортный стол — солидное учреждение,— я подписал и отдал ей. Одну из них она мне вернула и почти успела захлопнуть окно.

— А паспорт? — растерянно воскликнул я.

— Вот это и есть твой паспорт. — окошко за решёткой захлопнулось.

Я отошёл к окну, чтобы рассмотреть эту бумажку — паспорт. «Подписка о невыезде» прочитал я и увидел свою подпись. Там же графа «Прописан», «Выписан» и другие.

Постучал ещё раз в окошко и услышал:

— Иди к начальнику, он всё объяснит.

Поднялся наверх к начальнику. Невесёлый вышел у нас разговор. Ссылаясь на какую-то инструкцию, он начал объяснять мне, что ссыльных в Воткинске много, и ничего — живут с подпиской и не жалуются.

— Но меня же никто сюда не ссылал, я приехал по демобилизации домой!— возразил я.

— Ну, значит, есть у тебя грешки за душой, раз не разрешают давать паспорт.

— А кто не разрешает?

Он недоумённо посмотрел на меня и покачал головой.

— Идите, молодой человек, всё что Вам поло­жено, — переходя на «Вы», безапелляционно заявил он, — я сделал.

Впервые радость возвращения в родной город к своим близким после тягостных лет войны была омрачена столкновением с этой, ничем не замаскированной каменной стеной, отделявшей меня от остальных людей. Столкновением с той жестокой несправедливостью окружающего мира, где одним дозволено всё, хотя ничем они этого не заслужили, а другие — превращены в изгоев общества, не смеющих даже пикнуть в своё оправдание. Да и кому в то время были нужны твои оправдания? Система железно отсеивала «запятнанных», не находя нужным разбираться в причинах и обстоятельствах. Качать какие-либо права, тем более «права человека», тогда было не принято. Да о их существовании никто и не знал.

В памяти всплыла наша безрезультатная поездка со Свинторжецким в штаб бригады, депортировавшей нашу группу из района Трилесины под Сморгонью. В ту же непробиваемую стену тупого равнодушия упёрлись мы, пытаясь что-то доказать в своё оправдание. Никто из начальства бригады даже не собирался выслушать нас, а тем более разобраться.

Понурив голову, брёл я домой, засунув свой новый «паспорт» в карман. Снова тупая боль начала раскалывать голову, опять монотонный звон в ушах задавил все звуки; начинался очередной приступ той странной болезни, которая часто давала о себе знать после контузии.

С трудом добравшись, наконец, до дому, я разделся и лёг. По опыту предыдущих приступов ещё на батарее я знал, что никакая медицина тут не поможет. Нужен покой, через день-два всё пройдёт, и я снова буду в норме.

Встревоженная моим состоянием мать — она об этой моей болезни ещё ничего не знала — пыталась выяснить и понять, что со мной случилось, но я почти ничего не слышал из-за этого звона и только старался успокоить её, чтобы она не волновалась. Сестра, врач по профессии, пригласила позднее свою знакомую, доктора-специалиста, но я к тому времени уже отошёл и только сообщил ей о перенесённой контузии и о том, что у меня иногда бывают такие приступы.

Комиссия ВТЭК установила мне вторую группу инвалидности, а Собес в соответствии с группой назначил пенсию — сто пятьдесят рублей в месяц. Насколько помню, этих денег хватало только на то, чтобы выкупить скудный послевоенный продовольственный паёк по карточкам. На что-либо другое — денег практически не оставалось. От откровенного голодного существования спасала... картошка, почти у каждой семьи своя со своего огорода или небольшого участка, выделяемого за городом.

Тогда понятия «инвалид Отечественной войны», да и красных книжечек — удостоверений инвалида не было: все инвалиды, как правило, были военные — не связанных с войной не помню. Никаких привилегий, кроме несколько большей пенсии, не имели. Жили впроголодь, особенно одинокие или с повреждением нижних конечностей, или вообще без оных. Многие с горя пили.

Нередко можно было встретить где-нибудь в людном месте в уголке несчастного с боевыми медалями на груди и привязанной вместо оторванных ног доской с шарикоподшипниками для передвижения, или с прислонёнными к стене костылями и торчащим из штанины грубым протезом с лежащей рядом шапкой, в которой поблескивают жалкие медяки подаяния.

Вскоре я почувствовал все «прелести» существования инвалида второй группы. На постоянную работу рассчитывать было нельзя: со второй группой инвалидности на работу не принимали. Кроме всего прочего, у меня существовало ещё отягчающее обстоятельство: волчий билет — «подписка о невыезде» вместо паспорта. Один мой знакомый, работающий в отделе кадров завода, откровенно высказал мне, что с таким «паспортом», как у меня, к нашему заводу, который с момента его основания, с шуваловских времён, был военным, таких, как я, на километр не разрешается подпускать. Мои попытки «сделать гешефт» на перепродаже валенок, привозимых из Вятских Полян, где они стоили сравнительно дёшево, кончились тем, что на меня бросила глаз милиция. Понял, что для торговли я не создан. Положение моё, хотя и не катастрофическое, было не особенно приятным: становилось неудобно перед семьёй.

В конце концов я не выдержал такого вынужденного безделья и безденежья и частным порядком обратился к председателю ВТЭК Жлобницкой Анне Дмитриевне, которая меня хорошо знала, так как с её сыном Володей мы учились в одном классе начальной школы, и я у них бывал. Да и члены комиссии, врачи, лично не зная меня, хорошо знали мою мать, у которой в классе учились в своё время их дети. Комиссия по моей просьбе переоформила мне вторую группу инвалидности на третью. Многие тогда обращались с такой просьбой во ВТЭК, чтобы хоть где-нибудь работать (даже в ущерб своему здоровью); жить  на одну пенсию было невмоготу. Пенсия моя уменьшилась до ста двенадцати рублей, но теперь я мог на законном основании работать.

С большим трудом отец через начальника конторы связи (почты), где он продолжал работать телеграфистом, устроил меня — всюду становилось непреодолимым препятствием «подписка о невыезде» — на должность надсмотрщика радиоузла, где я встретил своих довоенных знакомых Георгия Любова и Виктора Наберухина. От них достаточно быстро усвоил я тонкости обслуживания оборудования радиоузла (мои знания по электро- и радиотехнике сыграли тут не последнюю роль), и после нескольких смен под их наблюдением я стал дежурить самостоятельно, получая соответствующую, хотя и небольшую, зарплату.

Вместе со мной на радиоузле работал ещё один инвалид войны третьей группы, но в отличии от меня с протезом — Баженов Женя, младший брат Симы Баженовой, с которой я когда-то учился в одной группе. Он тоже старался всегда помогать мне на первых порах моего дежурства, за что я ему весьма благодарен.

Постепенно я настолько освоился с этой работой и оборудованием, что большей частью мне уже не нужно было смотреть на приборы, а только слушать контрольный динамик, по звучанию которого уже можно сделать заключение, где и что нужно подрегулировать и подстроить.

Дневная смена с шести часов утра была не так однообразна и утомительна, как вечерняя до часу ночи. Днём рядом работал Наберухин, ремонтируя бесконечные «Рекорды», «Зорьки» (динамических громкоговорителей в домах тогда ещё не имели), приходили монтёры линий, забегал Любов, появлялись жители со своими жалобами, что не работает радио.

Вечерняя смена переносилась тяжелее. Остаёшься один на один со всеми многокиловатным оборудованием, и рассчитывать на чью-либо помощь уже не приходится. Но аппаратура, смонтированная перед самым началом войны, работала достаточно надёжно, и какие-либо аварии случались редко. Где-то часов в одиннадцать начинал морить сон. Приходилось вскакивать со стула и «гулять» по аппаратной, выходить на лестницу (радиоузел был на втором этаже), заходить в студию, где, кроме стола с микрофоном, контрольного динамика и десятка стульев, ничего не имелось. Достопримечательностью студии являлся мягкий ковёр на всю площадь пола, видимо, для звукопоглощения.

Знакомые, узнав, что я работаю на радиоузле, часто в шутку возмущались:

— Это ты своим замогильным голосом пугаешь нас по утрам, объявляя: «Внимание, внимание! Прошу погасить задолженность за радиоточку не позднее...» — передразнивали они меня, стараясь скопировать моё произношение с той же серьёзностью, с какой я по утрам до начала трансляции Москвы объявлял из студии через микрофон.

Но самое неприятное дежурство по вечерам было, когда усилительную аппаратуру радиоузла использовало районное начальство для селекторной связи с председателями сельсоветов — для очередного «разгона» сверху.

В студии собирались председатель райисполкома, секретарь райкома, председатель горсовета и другие высокопоставленные чиновники. Я включал специальную усилительную стойку, через которую соединялись со студией все сельсоветы района, и начиналась многочасовая перепалка. Мне приходилось регулировать усиление, а значит, и прослушивать все разговоры часто на самых высоких тонах со стороны сильных мира сего и робкие, иногда заискивающие ответы из сельсоветов и колхозов. Зимой контролировался сверху вывоз удобрений на поля, ближе к весне — готовность тракторного парка и других машин, весной — количество вспаханных, а позднее засеянных гектаров и т.д. и т.п.

Редко когда слышались возражения со стороны низов, и очень часто доходило до задиристого мата со стороны верхов. И всё это приходилось прослушивать всему району, всем, кто собирался у громкоговорителей и микрофонов в сельсоветах, где начальство чаще знали по голосу, а не в лицо.

За всей этой процедурой, видимо, очень внимательно следили в районном управлении госбезопасности, и  стоило однажды сгореть предохранителю в усилительной стойке, как мгновенно последовал звонок, и сердитый голос задребезжал в телефонной трубке:

— Кто дежурит? Почему прервали связь?

— Предохранитель вылетел, сейчас заменю,— виновато и растерянно промямлил я.

— Ещё один предохранитель, и вылетишь с работы! — угрожающе прорычала трубка. К счастью, больше таких «аварий» у меня не случалось.

Работа на радиоузле в какой-то степени обеспечивала моё социальное положение, но далеко не на том уровне, как если бы я работал, например, на нашем заводе, где оплата труда неизмеримо выше, но мне вход туда был категорически закрыт. Особенно я не унывал, больше беспокоило меня состояние здоровья и перспектива продолжения учёбы в Ленинграде.

По-прежнему я ходил в поликлинику на всякие процедуры, чтобы залечить трофическую язву на ноге. Хотя особых болей от неё я не испытывал, но требовалось регулярно менять повязки, оберегать ногу от случайных ударов и касаний больного места, что не всегда удавалось. Всё это вызывало определённые неудобства и трудности: не чувствовал я себя полноценным человеком, и это откровенно угнетало.

Снова пришлось обратиться к А. Д. Жлобницкой, которая, кроме председательства во ВТЭК, была и очень опытным врачом. Она предложила мне пройти курс грязелечения на недалёком курорте Варзи-Ятчи (Алнашский район Удмурдской АССР) и выписала соответствующее заключение для Собеса, где меня сравнительно быстро обеспечили санаторной путёвкой.

Грязь этого курорта — он имел местное значение и обеспечивал Удмуртию, Татарию, Кировский край, Молотовскую область (так тогда называлась Пермская область) и другие близлежащие районы — имела чудодейственные свойства.

Уже по приезде на курорт главврач всех вновь прибывших, а были это в то время, в основном, страдающие от военных ран, приводил в маленькое помещение, где с гордостью показывал, как он называл, «военные трофеи» своего санатория. Это были стоящие в углу деревянные трости и палки всяких видов с набалдашниками и без оных, с ручками загнутыми крюком, и просто прямые самодельные, какими приходится пользоваться при ходьбе инвалидам; в другом углу — куча костылей всевозможных размеров и форм.

— Приезжающие к нам с палочкой часто уезжают, оставляя её в этой комнате — она им уже не нужна; приезжающие с костылями — уезжают с палочкой, а лежащие пластом — уезжают, к сожалению не все, с костылями. Такая чудо-грязь нашего санатория. Думаю, кое-кто из вас тоже пополнит наш «музей» экспонатами к вашей и нашей радости, — с гордостью заявил он.

И это была не реклама! Глядя на эти «экспонаты», у каждого приезжающего сюда в душе появлялась надежда на избавление от своих часто многолетних страданий.

В чудодейственности грязи я убедился очень быстро. Рана, упорно незаживающая в течении двух лет, в какие-нибудь две недели затянулась после воздействия грязевых ванн. Я не верил своим глазам и продолжал по привычке делать перевязки, хотя никаких следов гноя на бинтах уже не обнаруживал. Тонкая кожица появилась на месте язвы. Я воспрял духом, хотя врач многократно предупреждал меня, что радоваться ещё рано, придётся тщательно оберегать ногу от всяких случайностей во избежание возобновления язвы.

 



1946 год. Курорт Варзи-Ятчи



Забегая вперёд, следует сказать, что ещё много раз мне приходилось залечивать снова открывшуюся рану, и только в 1975 году не без хирургического вмешательства специалистов Военно-Медицинской Академии в Ленинграде мне её залечили.




Ещё не зная, удастся ли мне снова попасть в институт, и сохранились ли мои документы в Ленинграде после этой страшной голодной и холодной блокады, решил зря времени не терять и, находясь на дежурстве, особенно в вечернюю смену, перерешал весь задачник по алгебре, перелистал заново геометрию, вспомнил всё, что когда-то так хорошо знал по физике, прочитал весь учебник химии — после войны он показался мне даже интересным. Хуже всего было с русским и литературой. Все годы войны (особенно в тылу у немцев) читать практически было нечего, а писать — тем более. Разве только письма домой после «партизанки», да свои стихотворные пробы в санчасти полка в Люблине. Польский язык — не в счёт, он мне в институте не пригодится, а из немецкого, кроме нескольких общеупотребительных разговорных фраз, да военных терминов типа: «хенде хох», «фойер», «шмайзер», «оберст» и т.д., из головы всё выветрилось.

Да и проклятая «подписка о невыезде» висела надо мною, как дамоклов меч: я не знал, отпустят ли меня из моей «ссылки» в родном городе. Написал и отправил заявление в институт с просьбой восстановить меня в числе студентов, указал в заявлении даже номер матрикула (зачётки), которую я отослал домой перед отправкой в армию — студенческий билет пришлось сдать, когда я рассчитывался с институтом,— и кратко сообщил, что был с 1940 года и всю войну в армии.

Где-то в августе из Ленинграда получил официальную справку, что я восстановлен в числе студентов ЛЭТИ и могу с 1 сентября 1946 года приступить к занятиям. Вот с этим документом отправился я снова к начальнику паспортного стола, ожидая яростного сопротивления с его стороны. Он внимательно пробежал справку с вызовом на учёбу, удивлённо посмотрел на меня и сделал вид, что не понимает, зачем я к нему явился:

— В чём дело?

— Как мне быть теперь, как уехать учиться, когда у меня вместо паспорта «подписка о невыезде»?

— Ничего сложного, — как-то дружелюбно посмотрел он на меня в отличие от зимы, когда мой приход его явно не обрадовал. — Выпишем тебе шестимесячный паспорт, и поезжай. А там уже пусть в Питере с тобой разбираются.

Мне показалось, что он даже обрадован возможностью сбыть меня вместе с заботами другой епархии.

— Заполняй бланк и подай его обычным порядком вместе с вызовом на учёбу.

Через несколько дней я держал в руках шестимесячный паспорт — жёлто-розовый листочек гербовой бумаги с фотографией и печатями, каким обычно наказывают провинившихся перед паспортным столом утерявших паспорт. С большой радостью расстался с ненавистным «волчьим билетом», полагая, что больше никогда не столкнусь снова со своим «грешным» прошлым, о котором каждый раз напоминала «подписка о невыезде».

Увы, если бы так было.

 

предыдующая глава   следующая глава
начало