Проблема происхождения и критики источников в настоящее время почему-то считается окончательно решенной; во всяком случае, по-видимому, не существует фундаментального историографического труда XX в., в котором были бы подвергнуты критическому анализу основы информации о древней истории Средиземноморья. Поэтому, чтобы выяснить принципы, положенные в основу, скажем, римской летописи, приходится обращаться к трудам исследователей XIX века.
В этом параграфе прореферированы две вышедшие почти одновременно (1903 г.) книги Радцига и Мартынова под почти одинаковыми названиями «Начало римской летописи» и «О начале римской летописи» (см. [34,35]), отличающиеся тщательностью разбора этого вопроса. В обеих книгах все ссылки на труды Ливия и других римских авторов подкреплены детальными указаниями на конкретные места в этих трудах; весь этот громоздкий технический аппарат здесь опущен, но читатель, который заинтересуется конкретными ссылками, может все их найти в [34,35].
Следует подчеркнуть, что ни Радциг, ни Мартынов не подвергают глобальному пересмотру основы наших знаний о древнем мире; и именно поэтому сообщаемая ими информация особенно ценна. Перечисляя огромное количество странностей в истории начального летописного периода Рима, они, тем не менее, не делают никакого вывода из этого набора противоречий.
Начиная исследование источников о Древнем Риме, Радциг отмечает, что «к сожалению, сведения, по крайней мере, о первых веках его существования весьма туманны; правда перепутана в них с вымыслом настолько, что подчас бывает трудно отличить истину от лжи, действительное происшествие от легендарного рассказа» ([34], стр. 3). Однако поскольку человечество хочет знать свое прошлое, то были предприняты попытки восстановить древние события на основе этого весьма зыбкого материала. «Задача эта упрощается, так как римская традиционная история дошла до нас в сочинениях весьма немногих авторов; самым солидным из этих трудов является, без сомнения, исторический труд Тита Ливия. Многие причины заставляют предпочитать его другим писателям, а потому знакомство с его трудом является наиболее ценным» ([34], стр. 3).
Итак, запомним, что большинство наших сведений о Риме основано на информации, сообщенной нам «Почтенным Ливийцем» — Титом Ливием. Существуют и другие римские авторы, но Ливий — именно тот человек, который дал нам «картину» Рима, а не отдельные, не связанные друг с другом фрагменты.
Обратим внимание также на простосердечное признание автора, что проще иметь дело с одним источником, чем со многими. Действительно, разные источники, как правило, во многих важных пунктах противоречат друг другу, поскольку различные люди по-разному описывают одно и то же событие. Однако стоит подчеркнуть, что именно это и является указанием на достоверность описываемой ситуации.
По признанию Радцига, Тит Ливий — не безупречный свидетель, и он нуждается в поправках. «Особенно в таких поправках нуждается первая декада Ливия. Между тем как повествование его, например, о войнах с Ганнибалом (III декада) дышит уверенностью и правдивостью (? — Авт.), в первых книгах своей истории Ливий часто теряет почву под ногами; он должен сам признаваться в своем неведении, побивая себя своим же оружием» ([34], стр. 3—4).
Наиболее трезвые и критические умы, наподобие Льюиса, уже давно призывали к тому, чтобы прекратить домысливание за Тита Ливия того, чего он не сказал. В ответ на это разумное пожелание они получали такой ответ: «Все равно, достоверно или недостоверно то, о чем говорит Ливий. Показать, как сложилось недостоверное, не значит ли уже приблизиться на несколько шагов к истине?» ([34], стр. 4). Но ведь для того, чтобы производить такую «реконструкцию», надо хотя бы приблизительно определить ее направление, а это направление само по себе ничем не обосновано, кроме веры в традицию, пришедшую к нам, кстати сказать, из недр римской церкви.
Радциг справедливо заявляет, что «достоверность истории тесно связана с существованием современной записи событий, а потому все равно, назвать историю достоверной или сказать, что существовала летопись» ([34], стр. 4). Однако, к удивлению читателя, выясняется, что римских летописей не существует. Вот что по этому поводу пишет Мартынов:
«Вопрос о времени возникновения римской анналистики был всегда больным местом всех ученых, занимавшихся римской историей. Трудно найти другой научный вопрос, на который существовало бы столько прямо противоположных друг другу ответов. Одни, как Льюис, совершенно отрицают раннеримскую анналистику, другие (Брекер) относят возникновение ее к самому основанию Рима... Дело в том, что римские летописи до нас не дошли, а потому все наши предположения мы должны делать на основании римских историков-анналистов. Но и тут, в свою очередь, мы сталкиваемся с большими затруднениями, из которых главное то, что и анналистов мы имеем в весьма плохом виде. Многие из них дошли до нас только в виде цитат, приводимых древними писателями, а от других нам известны одни лишь имена. Лучше остальных сохранился Ливий, первые десять книг которого дошли до нас полностью, а потому при решении вопроса о времени возникновения римской анналистики мы будем опираться, главным образом, на него... Ливий представляет собой нечто вроде свода всех писавших до него анналистов... И в этом отношении Ливий еще драгоценнее для нас потому, что многие из этих анналистов до нас не дошли и мы узнаем об их показаниях только благодаря ему. В первых десяти книгах Ливий ссылается на Кв. Фабия Пиктора, К. Кальпурния Пизона, Кв. Клавдия Квадригария, Кв. Валерия Антиата, Г. Лициния Макра, Элия Туберона и на археолога (? — Авт.) Цинция. Что же это за историки и в какой мере можно доверяться их показаниям? На первом месте среди них должен быть поставлен Фабий Пиктор, самый древний из всех римских анналистов, живший во время Пунической войны. В подлиннике до нас он не дошел, и мы знаем о нем только из цитат Ливия и, главное, Диодора Сицилийского» ([35], стр. 3). Мартынов подробно излагает далее аргументы, показывающие, что относиться к показаниям Пиктора следует с большой осторожностью, и приводит большое количество странностей в дошедшей до нас информации о Пикторе.
О взаимоотношениях Ливия с анналистами Радциг пишет: «...Ливий не был писателем-критиком, лично проверявшим все написанное его предшественниками-анналистами. А эти последние внесли в свои труды немало собственных измышлений, способных исказить истину. Ливий же этого не проверял, он был от начала до конца лишь добросовестным компилятором. Разумеется, при таких условиях его показания не всегда могут быть принимаемы на веру, они нуждаются очень часто в поправках» ([34], стр. 4).
Невольно возникает вопрос, почему Радциг так уверен в «добросовестности» Ливия? А быть может, Ливий выдумал всех анналистов, чтобы свалить свои грехи на них.
Радцигу вторит Мартынов: «Если мы обратимся теперь к вопросу о том, как пользовался Ливий своими источниками, то мы встретим тут любопытные факты. Некоторых древних анналистов он почти не читал и если и цитирует их, то большей частью со слов других» ([35], стр. 3).
Мартынов подробно перечисляет те факты, которые свидетельствуют о том, что Ливий никогда не видел оригинальных произведений многих писателей, которых он цитирует. «Не следует, однако, думать, что подобное отношение Ливия к его источникам уничтожает интерес, который мы можем к нему питать... Следы начальной римской летописи могут быть найдены у него несравненно легче, чем у других историков, а потому для нас он имеет первенствующее значение...» ([35], стр. 5).
Радциг начинает свое исследование с изучения взаимоотношений между греческой и римской историями. Он находит, что именно греческое влияние привело к возникновению в Риме интереса к своему прошлому. Вот как, оказывается, началась римская летопись: «Рим одержал победу, но таковы были силы греческого влияния, что римлянин, вернувшись к себе домой, не отдался вполне своим занятиям, полевым работам и политическим разглагольствованиям. У него появилась потребность (? — Авт.) записать подробно ту борьбу, которую он пережил. Так создался первый настоящий исторический труд в Риме — анналы Фабия Пиктора.
...Ряд анналистов после Фабия: Л. Цинций Алимент, Порций Катон, Кальпурний Пизон и др., продолжали его дело, отчасти повторяя его слова, отчасти делая добавления, иногда вводя прямо свои измышления, а от них позаимствовал сам Ливий... Все это заставляет нас ближе познакомиться с тем материалом, который имел под руками Фабий Пиктор и который через него вошел и в труд Ливия.
...Подлинный материал по количеству своему оставлял желать много лучшего, потому что значительное место досталось на долю вымысла. Разнообразные римские предания, постоянно разраставшиеся, заступали не раз место истинных событий, но и эти предания не все сохранили самобытные формы» ([34], стр. 6—7).
Оказывается, что «Рим даже по самому происхождению своему оказался в зависимости от своей восточной соседки (Греции. — Авт.)» ([34], стр. 7). Радциг приводит большой список прямых заимствований в историю Рима из истории классической Греции. «Подвиги Энея в Италии и судьба его потомства образовали римскую доисторию Рима. Но зато эта часть его истории так и осталась безжизненным придатком. Первоначально эта доистория не была особенно длинна: она называла Ромула внуком Энея; но впоследствии, когда римские анналисты познакомились с греческим летоисчислением, то, чтобы заполнить длинный свободный промежуток времени, придумали целую вереницу альбанских царей. Но если в содержании исторического предания связь Рима с Троей поражает нас своей безжизненностью и натянутостью, то она имела большое значение в другом отношении. Она как бы легализовала права Рима на всемирное господство. Римляне в качестве потомков троянцев приобретали себе нравственное оправдание в покорении Востока. Все это сознавал прекрасно поэт Вергилий, избирая сюжетом своей римской национальной поэмы именно приключения Энея. «Он воспевал Рим как владыку мира, ему нужен был сюжет, выходивший за пределы национальной итальянской поэзии» (Кулаковский — «Начало Рима»). С другой стороны, гордые патрицианские роды стали даже выводить себя от спутников Энея, а род Юлиев — прямо от Энеева сына, которому почему-то произвольно переменили имя... Таким образом, уже на самом происхождении Рима сказалось вредное влияние знакомства с греческой историей. И это не единственный случай» ([34], стр. 8).
Перед нами — отчетливый процесс, по-видимому, весьма позднего создания истории Рима, с главной целью — обосновать права Рима на мировое господство. Конечно, такая цель оправдала все средства.
Мы не будем приводить всех параллелей римской и греческой историй; отметим только, что в первоначальной истории Рима очень многое было заимствовано у Геродота, в частности описание событий, происходивших во время «царского периода Рима» (7 первых царей). Эти странные параллели продолжаются и при движении вверх по римской истории. Радциг описывает, например, исключительно многозначительную параллель между историей Троянской войны и историей т.н. Вейентской войны. А ведь Вейентская война — это уже поздний период римской истории, а не ее начало. «Продолжительность осады Вей — 10 лет — такая же, какую имела Троянская война и осада мессенской крепости Итомэ. Отряд римских всадников, отправляясь осаждать Вей, дает клятву возвращаться не иначе, как победителями. Так клялись спартанцы, отправляясь против Итомэ. Троянский конь выпускает греков, чтобы напасть на троян в такое время и с той стороны, откуда нельзя было ожидать нападения. Так же неожиданно появляются римляне в храме из своего подкопа. Хитроумный Уллис похищает в Иллионе палладиум, с которым связана была судьба Трои; римские воины похищают внутренности жертвенного животного, залог своей победы. Наконец, все ведение войны, победы и неудачи римлян очень напоминают приключения греков, осаждавших Трою, воспетые в бессмертной поэме Гомера.
Со многими греческими оттенками написана также история не вполне ясного для нас децемвирата. Романтическая подкладка ниспровержения власти децемвиров вызывает невольное сравнение с изгнанием Пизистратова сына Гиппия из Афин. Черты того же влияния видит историк Моммзен еще в судьбе изгнанника Кориолана, этого римского Фемистокла» ([34], стр. 9—10).
Все эти факты откровенного параллелизма имеют, по нашему мнению, большее значение, чем это обычно признается. Что, собственно, означает ссылка на «греческий оттенок»? Только одно: авторы «римской истории» — и, в первую очередь, Тит Ливий — беззастенчиво списывали у авторов «греческой истории», а быть может, и наоборот. Подобного рода списывание друг у друга указывает, кстати говоря, на то, что создание «римской» и «греческой» историй происходило, скорее всего, одновременно.
«С другой стороны, греческая историография имела и полезное значение для достоверности римской истории. Дело в том, что в городах Великой Греции, несомненно, существовала летопись» ([34], стр. 10). Снова возникают вопросы: откуда эта уверенность? Кто может предъявить эти летописи? Почему глухие намеки, которые извлекаются из труда все того же Ливия (см. [34], стр. 10), считаются за авторитетное доказательство существования этих анналов?
Далее Радциг переходит к исследованию «римской традиции». Вот, оказывается, как подразделяется эта традиция: «Первую ступень ее можно назвать верной действительности (как это устанавливалось? — Авт.), вторая уже делает некоторые уступки патриотическим требованиям современников, а последняя изображает события так, чтобы их течение происходило вполне во вкусе читателей.
Типичным примером такого развития традиции представляется рассказ о галльском погроме... Первый вариант, самый древний и свободный от всяких патриотических вымыслов, передается Полибием. Галлы, по его словам, заключивши с римлянами договор, беспрепятственно и невредимо вернулись домой. Второй вариант, диодоровский, уже выводит на сцену Камилла, причем, однако, этот последний побивает галлов не на развалинах Рима и не в момент заключения капитуляции, а через год... Совсем по-другому излагается дело у Ливия. Камилл тут является на помощь осажденным в Капитолии как раз в тот момент, когда взвешивали золото, и произносит достойные римлян слова, что не золотом, а железом платят римляне. Затем начинается битва, и вчерашние победители галлы терпят такое поражение, что даже некому сообщить на их родину. Насколько выигрывает красота описания, настолько проигрывает истина» ([34], стр. 11). Подчеркнем, что, по заявлению самого Радцига, этот пример — типичный. Он демонстрирует типичный процесс написания псевдоисторического романа, каким, по-видимому, и является труд Ливия, романа, написанного, конечно, на основе каких-то документов (скорее всего, немногочисленных и, что главное, в большинстве своем не дошедших до нас, так что какое-либо их обсуждение — весьма скользкое занятие). В лучшем случае, Ливий не фальсификатор, он — лишь амплификатор, вдохновенно творящий роман, никого не стараясь сознательно ввести в заблуждение.
«Таким образом, мы видим, как видоизменялась традиция, переходя из-под пера одного автора к другому. Открывались новые документы, вносились добавления, придумывались новые имена, события (например, Камилл. — Авт.), которых не знали прежние писатели. И если таким образом вошло в историю кое-что истинное, то столько же и сочиненного. На последнем поприще особенно прославился анналист Валерий Антий. Сам Ливий не раз обвиняет его в неумеренной лжи, в ужасном преувеличении цифр... И, несмотря на это, Валерий Антий во многих случаях оказывается его руководителем. Оттого-то все Валерии у Ливия оказываются чем-то вроде героев ложноклассических поэм — бескорыстные, гуманные защитники угнетаемых плебеев. К сожалению, надо сказать, что упрек, делаемый Ливием Валерию Антию, относится в большей или меньшей степени и к другим анналистам. Даже древнейший анналист Рима Фабий Пиктор не безупречен в этом отношении. Уже Полибий упрекает Фабия за чрезмерное восхваление своей фамилии, а для нас этот факт стоит вне сомнений... Откуда могло взяться в истории такое пространное описание подвигов Фабиев и их истребления при Кремере? Несомненно, что в доме Фабиев существовали семейные записи, и их-то, быть может, прикрасивши, ввел Пиктор в свои анналы. (Откуда взялось это слово «несомненно»? Этими «несомненными» предположениями переполнена история. — Авт.). Интересы своего дома он считал настолько тесно связанными с интересами государства, что день при Кремере отнес к траурным страницам государственной жизни...
Итак, все анналисты внесли в историю большую или меньшую долю субъективного элемента, так что общее впечатление от симпатий Ливия получается довольно пестрое: по своей добросовестности (!! — Авт.) он не мог подчинить взгляды анналистов один другому и предпочел передать их целиком. Наряду со своими взглядами некоторые анналисты, как было сказано, вносили и прямо произвольные, выдуманные происшествия или приводили такие подробности, которые прямо обнаруживают свою искусственность... Особенно много фантазировали анналисты, когда надо было подробно рассказать какое-либо происшествие или привести в связь с другими» ([34], стр. 12—13).
Далее Радциг рассматривает вопрос о многочисленных параллелях в римской истории, о постоянных повторах одних и тех же событий в слегка видоизмененной обстановке. «Подобных случаев можно привести несколько из истории Ливия. Например, романтическая подкладка и обстоятельства, сопровождавшие изгнание царей, совпадают с историей изгнания децемвиров даже в мелочах. Сецессия плебеев, закон о провокации, закон о плебисцитах упоминаются трижды, как можно объяснить это? Верить ли традиции и считать достоверным каждое из перечисленных событий или же сделать ограничение?» ([34], стр. 13).
Морозов предлагает следующее объяснение этих параллелизмов: в руках Ливия (или, скорее, неизвестных нам его предшественников, которых Ливий амплифицировал) имелись отдельные разрозненные записи одних и тех же событий, сделанные различными авторами (и потому расходящиеся в деталях). Первые составители «римской истории» приняли эти фрагменты за описание различных событий и по своему разумению разместили их последовательно в рамках уже принятой ими хронологической схемы. Это объяснение мы обсудим в своем месте. Здесь же лишь заметим, что хотя пока оно имеет чисто умозрительный характер и не подкреплено фактами, но все же оно довольно правдоподобно объясняет наличие параллелизмов, тогда как традиционные историки (в том числе и Радциг) никаких других разумных объяснений не предлагают.
«Но одни повторения не могли еще удовлетворить желанию анналистов дать публике связный рассказ — они стали вносить в рассказ те события, которые совершались у них на глазах» ([34], стр. 14). Тем самым заметим, современность превращалась в древность, события, происходившие с современниками хрониста, объявлялись им происшедшими много сотен лет назад и апокрифировались в древность. Не имея никакой альтернативы сложившейся исторической схеме, историки вынуждены ограничиваться раздраженной констатацией этих фактов, не делая из них выводов.
«Таким образом объясняется то обстоятельство, что у Ливия беспрестанно попадаются leges agrariae, которых не знали древние римляне. А эти законы играют, если верить слову Ливия, громадную роль в жизни Рима. Вносится анналистами и вся жизнь их современников с прениями в сенате и на форуме, и заступают место действительного быта их давно умерших предков. Вносятся в историю различные предания, способные беспредельно увеличиваться в объеме» ([34], стр. 14).
Радциг и Мартынов подробно излагают отмеченные Моммзеном и другими специалистами по истории Рима крупные фрагменты труда Тита Ливия, являющиеся явными литературными расширениями каких-то отрывочных намеков, дошедших до Ливия от его предшественников. Так, например, один из самых длинных рассказов Ливия был, скорее всего, написан как развитие одного из изображений на римских монетах ([34], стр. 17—19). «Почтенный Ливиец» просто написал литературный рассказ, который, по его мнению, должен соответствовать выбитому на монете изображению. Тщательному критическому анализу подвергли Нибур и Моммзен также историю с Кориоланом. По их мнению, вся легенда о Кориолане носит отчетливый характер литературного вымысла, и хотя, как они думают, этот рассказ был донесен до Ливия «традицией», однако «рассказ традиции недостоверен» ([34], стр. 24). По поводу другого примера Мартынов пишет: «Это обстоятельство заставляет уже усомниться в истине рассказа Ливия и предположить, не является ли он позднейшей выдумкой, а так как необходимо дать этой выдумке некоторую историческую основу, то и было впоследствии произведено в фактах изменение имени консула 362 года...» ([35], стр. 9). И далее:
«Приведенный рассказ показывает, какой произвол царил в римских летописях... мы убедились в том печальном состоянии, в котором дошла до нас ранняя римская летопись. Скудная, состоящая из сухого перечня магистратов или из жидких записей ограниченных в своем умственном кругозоре понтификов, она, в довершение всего, была наперебой искажаема и патрициями и плебеями» ([35], стр. 10 и 13).
Радциг заканчивает рассмотрение этого вопроса следующими словами: «Разобранный случай с легендой о Кориолане характерно показывает, как слагалась и росла традиция. Сухие летописные даты (между прочим, отметим, что в летописях нет дат в нашем понимании; все хронологические проблемы решались уже значительно более поздними историками, и отождествление глухих хронологических указаний с современной шкалой является чрезвычайно туманным вопросом. — Авт.) становились целыми историческими романами... Таким образом, из всего сказанного можно видеть (каким образом? — Авт.), что было внесено недостоверного в традицию до Ливия, что к этому прибавил сам Ливий. Все остальное мы смело можем признать достоверным, а достоверное есть то, что почерпнуто из синхронических записей, т.е. из летописи, к которой мы теперь и обратимся» ([34], стр. 26).
Читатель, может быть, решил, что вот теперь-то на сцену и выступят таинственные «римские летописи». Но нет! Оказывается, что мы и дальше будем вынуждены двигаться только по труду Тита Ливия.
«Посмотрим сначала, как говорит об этом Ливий», — предлагает Радциг. Оказывается, что из слов Ливия можно заключить, что «уже в период 451—449 гг. до н.э. можно считать письменность настолько распространенной в городе, что правительство находит необходимым афишировать свои постановления, а что факт обнародования законов и таблиц заслуживает полного доверия, в этом, конечно, никто не станет сомневаться» ([34], стр. 27).
Во-первых, в тексте Ливия нет такой даты: 451—449 гг. до Р.Х., а во-вторых, хотелось бы увидеть более серьезное обоснование «полного доверия», которым Радциг предлагает проникнуться к этим сообщениям Ливия, чем рассыпанные по всему тексту Радцига «конечно» и «несомненно». Тем более что сам Радциг в следующей строке пишет: «С другой стороны, Ливий в том же месте VI книги заявляет о гибели письменных документов в галльском пожаре...» ([54], стр. 27). Невольно складывается впечатление, что Радциг (вместе со всеми другими историками) находится в безнадежном тупике: верить всему тексту он не может ввиду наличия большого числа противоречий; не верить ничему он также не может; значит, чему-то верить надо, а чему-то нет; и вот именно в этом основном вопросе: каким фрагментам текста доверять, а каким — нет, господствует безраздельный и абсолютный субъективизм, не подчиненный никакому более или менее надежному методу.
Радциг приводит небольшой список тех документов, которые лежат в основе истории Рима. Древнейшим документом считаются отрывки из каких-то архаических гимнов, по поводу датировки которых историки только глухо говорят, что они относятся, «по всей вероятности, к столь же древней эпохе» ([34], стр. 28). Кроме того, считается, что от «царской эпохи» до нас дошли два союзных договора, в которых, кстати, снова нет никаких абсолютных дат. «Чем более будем идти вверх по традиционной истории, тем чаще будут попадаться и памятники письменности. Что касается возражений некоторых, указывавших на то, что хронология обозначалась в Риме посредством вбивания гвоздя в стену Капитолийского храма за отсутствием письменности, то на этих возражениях не стоит и останавливаться, так как в акте вбивания гвоздя было, скорее, какое-нибудь (? — Авт.) сакральное значение и ни в коем случае не было практического» ([34], стр. 29).
Опять Радциг ставит уверенно: «ни в каком случае», хотя никакого другого обоснования своего мнения он не приводит. В то же время счет лет путем вбивания гвоздей в стену храма отнюдь не представляется чем-то бессмысленным (при условии отсутствия письменности). Другой вопрос, насколько этот способ был достаточен для того, чтобы жрецы храма могли гарантировать непрерывный счет лет на протяжении длительного периода.
О том, что какие-то официальные записи велись в Риме после возникновения письменности (когда это было — сказать весьма затруднительно), сохранились глухие упоминания в некоторых источниках. Ведение летописи поручалось главному понтифику, однако сообщения о форме ведения таких записей вызывают недоверие и походят, скорее, опять на псевдоисторические соображения поздних авторов. «И он (понтифик. — Авт.) из года в год, по словам Цицерона и комментатора Сервия (вот, оказывается, откуда мы знаем о предположительном существовании летописей. — Авт.), пишет перечисленные предметы на деревянной доске, покрытой гипсом, и вывешивает ее у себя на дому, чтобы народ мог знакомиться с их содержанием. Свидетельство Полибия, при котором эти доски еще вывешивались, как нельзя лучше подтверждает все сказанное» ([34], стр. 30). Это относится только к «официальным» документам. «Что же касается предположений Нибура, Швеглера и некоторых др. историков о существовании частных хроник, то на этом не стоит и останавливаться, зная об обстоятельствах древнеримской жизни. При всем том на такие частные анналы не указывает ни один из древних авторов, и Моммзен в этом случае был прав, сказавши, что частных хроник в римской истории нет и следа. Традиция так ясно называет первым римским историческим писателем Фабия Пиктора, в этом утверждении все древние историки так единогласны, что идти против этого совершенно невозможно» ([34]. стр. 30). Вместе с тем Радциг пытается обосновать предположение о существовании каких-то других «фамильных» хроник, которым он отводит следующую замечательную роль: «...попадая в руки анналиста, подобные хроники, понятно, разрушительно действовали на истину» ([54]. стр. 30).
Обо всем этом более подробно пишет Мартынов: «...у него (Тита Ливия. — Авт.) мы находим указания на следующие три памятника. могущие быть приняты как ежегодные летописи: Анналы Понтифика (т.е. Великие Анналы), фасты и, наконец, так называемые Полотняные книги, libri lintei. Казалось бы, перечисленных памятников вполне достаточно, чтобы признать римские летописи полными и даже весьма обширными. На деле же оказывается совершенно другое. Остановимся прежде всего на так называемых Великих Анналах. Как известно, так назывался полу-летописный, полу-календарный свод, изданный (!?— Авт.) в 80 книгах в 126 г. до Р.Х. великим понтификом Муцием Сцеволой и составленный из так называемых album pontificum, т.е. беленых досок, на которых великий понтифик изо дня в день заносил свои замечания, и которые выставлялись на форуме для всеобщего пользования» ([35], стр. 4—5).
Казалось бы, такие замечательные книги должны служить неисчерпаемым источником цитат для всех последующих римских историков. Однако тут-то и начинается что-то странное: «...почти ни у кого из историков мы не находим ссылок на Великие Анналы. Правда, у Авла Геллия находится указание на то, что из них заимствован один из его рассказов, да и тот не исторического содержания, а из области прорицательства... Что касается до Ливия, то у него в первых десяти книгах Великие Анналы, или, как он их называет, комментарии понтифика, упомянуты всего лишь дважды» ([35], стр. 5).
Мартынов излагает те два места, в которых Ливий говорит об этих «комментариях». Упоминания эти весьма неопределенные, однако Мартынов склонен считать, что они свидетельствуют о возможности «присутствия летописных данных в Великих Анналах, раз Ливий упоминает о них как о памятнике письменности, потеря которого была для историков чрезвычайно чувствительна... Перейдем теперь к фастам. Всякому известно, что они из себя представляли. Это уже, несомненно, богатый материал для историка, могущий служить ему весьма значительным подспорьем. Главное, что это уже нечто достоверное, положительное: из года в год записывались в фастах высшие должностные лица республики: консулы, военные трибуны, диктаторы, начальники конницы... Но как же согласовать с этим постоянные разногласия, какие мы встречаем у Ливия на каждом шагу в именах консулов, более того, частый пропуск их и вообще полный произвол в выборе их имен? Как согласовать с этим невозможную путаницу в именах военных трибунов, consular potestate, о которой нам еще придется поговорить? Приходится признать, то фастам до галльского погрома нельзя доверять, так как они, вероятно, сгорели во время пожара и, во всяком случае, подверглись дальнейшей обработке...» ([35]. стр. 6,7).
Мы видим, что в отношении надежности фаст Мартынов сам себе противоречит.
Другой источник — Полотняные книги — известен нам из сообщения анналиста Лициния Макра, который якобы нашел их в храме Юноны Монеты. По Макру, они представляют собою списки магистратов, сделанные почему-то на холсте. Ливий не особенно доверяет этим книгам (а точнее, цитатам из них в передаче Макра), а Моммзен даже объявил «полотняные книги» поддельными, назвав Лициния вором (см. [34], стр. 42). Мартынов сообщает, что «...еще Бофор указал, что эти списки следует признать неофициальными... К этому следует еще добавить, что упоминания о libri lintae начинаются у Ливия с 310 года и кончаются на 320 годе, и ни раньше ни позже мы не встречаем ни малейшего намека на них, из чего можно заключить, что эти списки сохранились всего лишь за десятилетний период. Что касается до их значения для историков, то можно очень легко убедиться из самого Ливия, какого доверия они заслуживают. Так, говоря о консулах 320 года, он называет две различные пары имен, для первой из которых он ссыпается на Лициния Макра, для другой — на Туберона...» ([55], стр. 7). Но в другом месте Ливий сознается, что вся эта информация почерпнута им из Полотняных книг, в связи с чем Мартынов справедливо отмечает, что «для вас интересно то, что можно было утверждать совершенно противоположное и тем не менее ссылаться на одни и те же полотняные книги, из этого можно видеть, что доверия к ним нельзя иметь никакого, в чем признается и сам пользовавшийся ими Туберон» ([35], стр. 7).
Кроме этих основных источников, Ливий указывает также на некие списки постановлений сената (которые тоже до нас не дошли); однако анализ текста Ливия показывает, что ранее 305 г. до н.э. эти списки не заслуживают никакого доверия, что отмечали сами «римские историки»; а после этой даты неизвестно, где находились эти списки до того момента, когда были утрачены, и использовал ли их кто-нибудь (см. [35], стр. 8).
О существовании фамильных записей (не путать с частными) нам тоже известно из Ливия, однако ни одна из этих записей до нас не дошла. Несмотря на это, историки уверенно характеризуют их роль:«фамильными записями патриции внесли в нее (римскую историю. — Авт.) бесчисленные искажения; их честолюбие и славолюбие совершенно изменили факты: придали ложное освещение другим и, вообще, исказили римскую историю до неузнаваемости... Говоря о publica monumenta, Ливий, конечно, имел в виду те многочисленные искажения, внесенные патрициями во все памятники государственной летописи, которые теперь так затрудняют работу доискивающегося истины историка... Ведение государственной летописи, Великих Анналов, фастов, триумфальных списков и т.д. всецело находилось в руках этой чисто патрицианской коллегии понтификов, которые, таким образом, имели полную возможность искажать факты по своему личному усмотрению.И этой возможностью они пользовались в самых широких размерах, в чем убедиться более чем легко» ([35], стр. 8).
Когда же начались фамильные и государственные хроники? Радциг пишет: «На этом вопросе мнения историков расходятся. Одни относят существование синхронических записей в Риме к очень раннему периоду, другие отодвигаются чуть ли не до самых Пунических войн, третьи, хотя и признают, что записывание погодно событий началось весьма рано, но думают, что все эти записи погибли во время галльского нашествия. Связь последнего с достоверностью римской истории, таким образом, непосредственная, а потому и приходится теперь же дать ответ на вопрос, в каком отношении стоит галльский погром к римской истории» ([34], стр. 31).
Дальше следует поразительное «логическое» исследование Брекера, с помощью которого Радциг «показывает», что какие-то (?) документы все-таки сохранились и после этого погрома:
«Этот вопрос прекрасно разрешает Брекер. Он сравнивает книгу Ливиевой истории до погрома, т.е. V, с книгой его же после погрома, т.е. VI, и тут ни в изложении, ни в характере ведения исторического рассказа нет никаких таких перемен, какие случаются тогда, когда история вдруг встречает надежную точку опоры — непрерывную сеть синхронических записей. Значит (!? — Авт.), если бы погром действительно истребил ранее существовавшие документы, то изложение во II, III, IV и V книгах Ливия существенно отличалось бы от изложения в последующих книгах» ([34], стр. 31).
А не доказывает ли это, что «Почтенный Ливиец» писал настолько позднее описываемых им событий, что наличие или отсутствие каких-либо обрывков информации уже не сказывалось на его историческом романе?
Это смущает и Радцига, потому что он тут же заявляет: «С другой "стороны, как объяснить сообщение Ливия о гибели источников в древнеримской истории? Ведь нельзя же безусловно отвергать такое авторитетное заявление» ([34], стр. 31).
Мы видим, таким образом, что Радцигу не хочется верить именно этому месту у Ливия, о потере всех древнеримских документов. Другим местам, как мы уже видели, он верит безусловно, снабжая их словами «конечно» и «несомненно».
«Что же касается его же сообщения о том, что после отступления галлов римляне стали пополнять свои пострадавшие записи, именно союзные договоры, по записям других городов, то это заявление должно иметь громадное значение для достоверности римской истории (вот так доказывается достоверность древнеримской истории! — Авт.), только время таких справок, т.е. тотчас же за удалением врагов, вряд ли может внушать доверие... Таким образом, пополнение римских записей в этот момент является весьма подозрительным, хотя, с другой стороны, факта отрицать нельзя» ([34], стр. 31). Невольно вспоминается бессмертное присловие: «С одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не сознаться».
На протяжении нескольких страниц Радциг настойчиво повторяет что документы Рима не могли полностью погибнуть во время погрома, и что, «конечно», часть из них сохранилась. В этом своем стремлении убедить читателя в том, что необходимо верить в существование каких-то (не дошедших до нас) записей, Радциг взывает не только к разуму, но и к эмоциям. «Что же удивительного, что документы письменности, которые, конечно, не могли быть предметом жадности корыстолюбивых сынов севера, пережили пожар и разрушение города?!» ([34], стр. 32). Но оказывается, что, несмотря на эти постоянные заклинания, другие нашли достаточно оснований для того, чтобы четко заявить о фактически полном отсутствии достоверной информации о древнеримской истории первого периода: «Из всего сказанного видно, что Брекер, доказывая, сколь малое отношение имеет галльский погром к достоверности ранней римской истории, был в этом отношении совершенно прав. Но, с другой стороны, против его аргументов в защиту правильности Ливиева рассказа могут сделать то возражение, что характер изложения в V и VI книгах его истории потому близко подходит один к другому, что оба они одинаково недостоверны (вот оно! — Авт.). Этот ультраскептический взгляд, отвергающий достоверность целой I декады Ливия, имеет в науке немало представителей (Льюис, Моммзен, Ранке и др.), и спор между ними и сторонниками достоверности идет уже с давних пор. Нибур первый поставил скептицизм на законную почву, а после него пошли дальнейшие исследования в том же направлении. Однако эти работы можно разделить, главным образом, на 2 типа. Одни ученые (например, Ранке, Льюис и др.) считают древний период римской истории в пределах I декады Ливия погибшим для нас безвозвратно. Другие, отказываясь от веры в ее показания, тем не менее стараются так или иначе истолковать эти показания и на основании самой же традиции реконструировать и критически восстановить древность» ([34], стр. 32).
Итак, не удержавшись на почве документов, историки снова скатываются все на ту же «традицию»!
Гл. 4 труда Радцига посвящена значению монументальных памятников в римской истории. Кроме летописей (которых на самом деле, как мы видели, нет), «материал дают еще монументальные памятники, т.е. надписи на них, затем всякого рода письменные документы, как-то: союзные договоры, различные государственные акты, распоряжения сената и пр. Но первоначально последних в истории встречается мало. А между тем такого рода материал нельзя не признать наиболее надежным. Некоторые из документов этого типа, известие о которых дошло до нас в сочинениях древних историков, представляют несомненный интерес при изучении достоверности римской истории. Тут мы наталкиваемся на весьма прискорбное явление — эти памятники почему-то уничтожаются. Так, Цицерон, говоря о договоре Сп. Кассия с латинами, передает, что медная колонна, отлитая в память этого события, существовала, а в данную минуту ее уже нет... Далее тот же историк отмечает тот факт, что статуи римских послов, умерщвленных фиденатами, когда-то украшали римский форум. Точно так же уничтожаются и др. памятники, например статуя Юпитера, унесенная диктатором Цинциннатом из Пренесте (374—380 гг.) и поставленная на Капитолии с надписью. От нее ничего не осталось, кроме переданного Ливием содержания. И то это не подлинное содержание, а изложенное... Таким образом, многие важные реликвии старины погибают, прежде чем успели обратить на себя внимание историков. А сообщения летописи, лишаясь столь важного подтверждения своей истинности, теряют важную долю своего значения, и это, к сожалению, приходится констатировать весьма часто. Это как бы заставляет руки опускаться при всем желании спасти обломки традиции» ([34], стр. 34).
Многие надписи носят священный, религиозный характер: «Год освящения храма, равно как и имя лица, совершившего это освящение, сохранялись в словах записи на стенах храма и были прочитаны позднейшими историками-археологами. (Напомним еще раз, что в действительности требуется еще большая работа по отождествлению даты, указанной на храме в каком-либо из многочисленных календарей, а чаще всего отнесенной ко времени правления того или иного императора, с современной временной шкалой; как мы будем еще демонстрировать, такого рода отождествления часто не выдерживают критики. — Авт.) Между прочим, много таких надписей прочитал Дионисий Галикарнасский, и в этом отношении его авторитет много помогает для достоверности сообщений традиционной истории. (Итак, оказывается, достоверность истории нам предлагают доказывать простой ссылкой на «авторитет» Дионисия. — Авт.) Это достоинство его так понравилось двум немецким историкам Герлаху и Бахофену, что они избрали его в свои руководители, а Ливием незаслуженно пренебрегли» ([34], стр. 34).
Все эти трудности с «монументами» привели к тому, что среди историков сложилась целая школа скептиков, весьма сомневавшихся в прочности наших знаний о древнеримской истории: «Неудивительно, однако, что отсутствие монумента в других случаях дает возможность защитникам скептицизма отвергать факты, хотя вся их вина лишь в том, что существование их не может быть доказано» ([34], стр. 35).
До сих пор мы наивно полагали, что каждый факт нужно доказывать или, по крайней мере, правдоподобно и подробно обосновывать, а не ссылаться на «авторитет» Дионисия Галикарнасского!
Теперь становится ясно, почему ряд историков оспаривают достоверность многих фактов государственной истории Рима. Отметим странную деталь: оказывается Катон отказался от пользования «римскими летописями» и «написал свои «engines», пользуясь другими, более важными документами, о которых он не говорит» ([34], стр. 35). Естественно, что эти мифические «документы» до нас тоже не дошли.
«Говоря об источниках древнеримской истории, необходимо еще упомянуть о некоторых законах, проведенных в древности, но сохранившихся в исторический период римской истории. ...Но и тут опять приходится констатировать тот факт, что не все старинные законы сохранились до исторической эпохи; многие из них были забыты, и, хотя в традиции есть упоминание об издании их (между прочим, что понимать под словом «издание» в дотипографский период? — оглашение их глашатаем на площади? — Авт.), но без самого документа достоверность их нельзя считать безусловной. Некоторые законы издаются, если верить традиции, несколько раз. Нет ли здесь простой вставки? Так, закон Валерия и Горация о плебисцитах почти одинаков во всех трех редакциях, сообщаемых традицией» ([34], стр. 37). Снова мы наталкиваемся на странные, никем не объясняемые параллелизмы.
В следующих главах Радциг переходит к исследованию фаст. Здесь мы покинем Радцига и будем в основном следовать труду Мартынова, в котором этот вопрос разобран значительно подробнее.
Имеется два типа фаст: консульские и триумфальные. «Само собой понятно, какое значение должны иметь триумфальные фасты для достоверности римской истории. Начало их римские историки относят еще к царской эпохе, и вот это-то обстоятельство и заставляет не совсем доверять показаниям этого документа. По-видимому, сами римские писатели не любили справляться с тем материалом, который давали триумфальные фасты» ([54], стр. 43).
Мартынова очень волнует вопрос о том, насколько фасты вообще могут служить достоверным материалом для восстановления хронологии Рима. «Обратим наше внимание на состояние хронологии у Ливия и рассмотрим прежде всего, какие были в его руках средства к тому, чтобы сделать ее правильной. Конечно, главным из них следует признать фасты... Многие соображения заставляют однако, думать, что даже и этот памятник, по-видимому, столь авторитетный, мог ввести историка в крупное заблуждение, и что с ним надо было обращаться весьма осторожно. По преданию, в эти фасты заносились ежегодно имена консулов с самого первого года республики, и, следовательно, они должны были бы служить наилучшим хронологическим указателем» ([35], стр. 14).
Во время сооружения храма богини Конкордии на нем была сделана надпись, отсчитывающая год сооружения храма от момента освящения Капитолийского храма (за 204 года до этого). Мартынов законно недоумевает: «Является вопрос: почему пользоваться исходным пунктом римской хронологии, годом освящения Капитолийского храма, когда в распоряжение строителя была другая эра, от начала республики? Приходится заключить, что официальная эра, памятником которой служили фасты, не точна, по крайней мере, за первое время, в чем признаются даже сами римляне, раз они не пользуются ею. И действительно, фасты испещрены неправильностями, в которых нам трудно, даже подчас невозможно разобраться. Уже Ливий сознавал шаткость этой главной основы своей хронологии» ([55], стр. 14).
Мало того, что фасты представляют собой не непрерывный список, а раздробленные фрагменты, склейка которых может быть произведена самыми разными способами, их текст содержит многочисленнейшие ошибки, ввиду необычайно тяжелой орфографии и плохой сохранности рукописи.
«Эти ошибки, по крайней мере, невольные, и избежать их было трудно при тех скудных критических средствах, какие были в руках римских анналистов. Но в фастах мы встречаем также признаки намеренных искажений, внесенных в них в разное время... С какой целью производилась эта переработка? На это существует только один ответ: искажения делались с целью прославить свой род, указать на его древность и историческое значение. Уже Цицерон упоминает об »тих faisi triumphi, faisi consulates, вносивших столько неверных сведений в историю. Ливий также вполне с ним соглашается... Конечно, такое переполнение фаст искажениями не могло не отразиться вредно на хронологии Ливия» ([35], стр. 14).
По заявлению самого Ливия, противоречия в фастах приводят часто к бессмысленным ситуациям. «Отметим прежде всего, что для одного и того же года разные анналисты приводят разные имена консулов. У Ливия в первой декаде таких разногласий отмечено десять... Что же показывают эти разногласия? Во всяком случае, — что фасты за первое время республики недостоверны и что полагаться на их свидетельство нельзя, раз они порождают такие противоречия в анналистах, пользовавшихся ими. Неточности в летоисчислении встречаются у Ливия на каждом шагу, и отношение его к хронологии, особенно в первых книгах, совершенно произвольно. Много пар консулов совсем пропущено: таковы консулы 264 и 265 годов» ([35], стр. 15). «Возможно ли согласовать такие вопиющие неточности с предположением о том, что до времен Ливия или, по крайней мере, Фабия Пиктора дошли фасты в древнейших своих частях? Конечно, ответить на этот вопрос можно только в отрицательном смысле: в подлиннике и притом в целом своем объеме фасты эти до Ливия не дошли, потому что они сгорели во время разгрома Рима галлами... или, быть может, по какой-либо другой причине» ([35], стр. 16). Мартынов пытается представить себе возможный механизм восстановления всех этих утраченных списков, но все это лишь его предположения. И он признает, что весь этот хаос, поправки и изменения, утраты и гибель документов уничтожают «всякое доверие к памятнику, который, если бы не это, мог иметь для историка первенствующее значение» ([35], стр. 17).
«Тяжелые противоречия возникают при сравнении фрагментов списков консулов, встречающихся у различных римских историков, с дошедшими до нас фрагментами капитолийских фаст... Это обстоятельство наводит на мысль, что недостающие у Диодора военные трибуны суть плод позднейшей переработки фастов. У Моммзена приведен список этих пропущенных магистратов, и внимательное его рассмотрение еще более укрепляет нас в предположении о недостоверности списка Ливия. Действительно, из семнадцати имен (из которых два встречаются в интерполяции дважды) девять принадлежат лицам, о которых мы нигде более не находим указания» ([35], стр. 17).
Окончательный вывод Мартынова: следует «признать, что ни Диодор, ни Ливий не имеют правильной хронологии. Такое признание наносит сильный удар достоверности Ливия, а тем самым и предположению о раннем возникновении анналистики в Риме. Если бы рассказ Ливия опирался на показания последней, то, во всяком случае, годы наиболее выдающихся событий были бы известны ему в точности, а между тем мы только что видели совсем обратное. Мы убедились в том, что нельзя даже в точности сказать, какая у римлян была эра: от начала республики, по консульским спискам, или от основания Капитолийского храма... Теперь перейдем к другим обстоятельствам, заставляющим нас усомниться в достоверности показаний Ливия. Через всю первую декаду, от первой книги и до последней, проходит целый ряд разногласий анналистов, показывающих на всю неустойчивость тогдашних исторических событий. Когда эти разногласия мы видим в каком-либо мелочном случае, например по поводу того, кто взял город Ромулею у самнитян... то в таких случаях мы почти не обращаем на это внимания... Но разногласия мы видим и в наиболее выдающихся событиях римской истории, в самых основных ее положениях, и тут мы уже не можем пропускать их без внимания» ([35], стр. 20).
Мартынов приводит большой список таких противоречий, среди которых странные разногласия по поводу крупнейших битв (вообще, были они или, не были), странные пропуски, провалы в римской истории, связанные опять-таки с невероятной путаницей в фастах, перестановки на временной шкале крупных политических деятелей и т.д. Все эти противоречия возникают при сравнении различных независимых источников. Мы не будем на этом больше останавливаться, а скажем только, что чтение этих страниц книги Мартынова производит очень тяжелое впечатление: раскрывается «кухня» ортодоксальной исторической хронологии, полная самых грубых противоречий. В частности, оказывается, что провалы в последовательности событий — очень частое явление, что опять разбивает всю цепь на отдельные, не связанные друг с другом фрагменты. Историки пытаются объяснить некоторые пропуски «невнимательностью» Ливия ([35], стр. 24), однако «гораздо чаще пропуски эти доказывают недостаточность сведений Ливия, неполноту его источников... Так, в 455 году он говорит, что в Риме было междуцарствие, но что причина его неизвестна... пробел довольно значительный, которой Ливий уже не мог восполнить... Мы уже отметили шаткость, неполноту сведений Ливия, иногда даже по поводу некоторых событий их полное отсутствие. В первую пору республики можно видеть причину этого в отсутствии документов, синхронистических записей и т.д. Но ту же неудовлетворительность мы наблюдаем во всех книгах первой декады, даже когда исторический материал значительно разросся, и тогда причину ее следует искать гораздо глубже, именно в самых основных чертах римской истории...» ([35]. стр. 25).
Мартынов пытается найти объяснение, справедливо отмечая, что историческая «традиция» формировалась в результате борьбы многих классов, в частности патрициев и плебеев. «Какое влияние подобный дуализм мог иметь на историю? Несомненно, самое печальное. Патриций и плебей не мог быть одного и того же взгляда относительно какого-нибудь исторического события из эволюции социального строя. Каждое из них, за редкими исключениями, для одних было торжеством, для других — поражением. Конечно, однообразного освещения фактов при таких условиях мы ожидать не можем: показания Виктора, отпрыска славного дома Фабиев, и плебея Лициния Макра не могут между собой сходитьса. Словом, в римской историографии на каждом шагу наблюдается то же искажение истины, какое мы замечаем относительно событий, где сталкиваются враждебные интересы двух народов: так, победу в Бородинской битве историки того и другого народа приписывают каждый своим соплеменникам.
Следы подобных искажений носят в себе даже официальные документы... Даже на выставленных на форуме статуях, по свидетельству Ливия, делались ложные надписи... Обстоятельство это указывает, кроме того, на поразительно малое развитие исторических знаний у римлян. Нам даже трудно себе представить, как можно выставить на виду у всех статую с заведомо ложною надписью на ней? В Риме же это было возможно, благодаря ничтожному распространению в народе исторических сведений. Что последнее правильно, тому служит примером стоявшее в верхней части Священной улицы конное изображение какой-то девушки. Одни говорили, что здесь изображена Валерия, дочь Валерия Публиколы, не указывая, впрочем, чем заслужила она такую честь. Ливий же говорит, что это статуя Клелии, римской заложницы, бежавшей от Порсенны. Возможно ли при таких условиях доверие к документам, дошедшим от первых времен римской республики? Конечно, нет, и недоверие это проскальзывает даже у Ливия... В наше время это сознание неудовлетворительности памятников письменности тех отдаленных времен еще более усилилось. Мы не можем иметь доверия к фастам, кто в каком году был консулом, не можем доверять и Полотняным книгам, опираясь на которые Лициний Макр и Туберон дают совершенно противоречивые указания. Наиболее, по-видимому, достоверны документы, и те, при более тщательном рассмотрении, оказываются подложными, сфабрикованными много позже. Договор с карфагенянами, относимый Полибием к первому году республики, был признан Моммзеном подложным и, во всяком случае, принадлежащим к гораздо более позднему времени. Даже факты, подтверждаемые многочисленными документами, оказываются еще далекими от истины» ([35], стр. 27—28). Таков, например, процесс Мелия, осуществленный по инициативе Минуция, стремившегося помочь римскому народу в голодное время. Минуций выиграл процесс и провел в жизнь крупные реформы. «Далее Минуций был награжден за Porta Trigemina колонной, изображение которой мы видим на родовых монетах Авгуринов: она ионического стиля, представляет человека с копьем, стоящего на пьедестале, украшенном львиными головами и колосьями. Наконец, за свой подвиг Сервилий получил прозвище Ahala, которое мы действительно встречаем в фастах рядом с именем Сервилиев. Однако, несмотря на столь многочисленные и, по-видимому, убедительные вещественные доказательства, рассказ этот ложен от начала до конца» ([35], стр. 29). Приведя доказательства, оправдывающие это утверждение, Мартынов заключает: «Таким образом, рушится рассказ, основанный на стольких, по-видимому, заслуживающих доверия вещественных доказательствах, и рушится, не оставляя позади себя никаких действительных исторических фактов, из которых можно было бы объяснить его происхождение.
Единственное, что остается, это несколько этиологических мифов для объяснения прозвища Ahala и изображений на родовых монетах Авгуринов» ([35], стр. 29).
Обратим внимание, что здесь Мартынов опровергает данные нумизматики. О доказательственном значении нумизматического материала мы в своем месте еще подробно поговорим.
Невероятно, но «Почтенный Ливиец» путается в самых основных фактах о структуре государственной власти в Риме. «Ярким примером отсутствия летописной основы в рассказе Ливия является незнакомство его с римскими учреждениями, даже такими значительными, как, например, народный трибунат. Здесь по поводу числа трибунов мы встретим самые поразительные, самые неожиданные разногласия. Противоречия эти начинаются с самого возникновения этого учреждения... Возьмем еще пример. При общественных бедствиях, в случае какого-либо грозного предзнаменования, сильного морового поветрия и т.д. у римлян назначался диктатор clavi figendi clausa. Назначение его заключалось в одном только вбитии гвоздя; по исполнении этой церемонии он складывал с себя свою должность. Оригинальность этого обряда, его очевидная древность, наконец, убеждение римлян в его таинственном и чудесном влиянии сильно заинтересовали Ливия. Однако в объяснении его происхождения он впадает в странные противоречия. По его мнению, гвоздь этот служил вследствие малого распространения письменности в те отдаленные времена показателем числа лет. Первым, вбившим гвоздь, он считает консула Горация, освятившего храм Юпитера Капитолийского в первый год республики...» ([35], стр. 29—30). Впрочем, по этому поводу можно заметить, что, возможно, последнее противоречие мнимое и возникло только потому, что Мартынов считает, что в то время письменность уже прочно вошла в быт римлян. Но ведь, может быть, Ливий здесь прав?
Продолжая список примеров, Мартынов пишет: «Такое незнакомство с римскими учреждениями встречается у Ливия на каждом шагу. Например, при учреждении диктатуры, по свидетельству Ливия, был установлен закон, по которому избираемы были на эту должность только лица, бывшие консулами. Однако тут же, в 255 году, Ливий называет диктатором А. Постумия, никогда прежде эпонимом не бывшего. Децемвират, по словам Ливия, должен был служить для уравнения прав патрициев и плебеев посредством законов, однако по многим причинам видно, что назначение его совсем другое...» ([35], стр. 30).
Мартынов подробно излагает всю дошедшую до нас информацию об аппарате децемвирата и подводит итог: «Таким образом, мы видим, что Ливий объясняет смысл децемвирата неверно и что дух этого римского учреждения, равно как и многих других, для него непонятен. Мы перечислили до сих пор доводы, говорящие против правдивости показаний Ливия, т.е., другими словами, против предположения, что рассказ его основан на синхронистических записях. Требования, предъявлявшиеся римлянами к историографии, были весьма отличными от наших; взгляд их на задачу историка был совсем другой, но и они чувствовали недостоверность начального периода римской истории несмотря на то, что они допускали риторические прикрасы рассказа, в виде вымышленных известий...» ([35], стр. 30).
Мартынов правильно формулирует принципы, которыми следует руководствоваться при изучении «древних свидетельств»: «Когда единственным следом какого-нибудь события является занесение его в летописи, притом ему несовременные, то достоверность его является в наших глазах весьма проблематичной. Мы требуем, чтобы это событие было отмечено очевидцем, но, даже в таком случае, ставим следующие, указанные еще аббатом Пулье условия доверия к нему: 1) чтобы было основание думать, что этот очевидец мог быть знаком с тем фактом, который он передает; 2) чтобы он не был заинтересован в ложном его истолковании. Но что же делать, если относительно какой-нибудь эпохи почти нет показаний современников, если даже дошедшие до нас обрывки летописей полны всевозможных искажений? В таком случае надо посмотреть, не оставило ли то или другое историческое событие какого-нибудь вещественного доказательства своего существования» ([35], стр. 31—32).
Мартынов отмечает те места в тексте Ливия, которые можно было бы попытаться проверить обнаружением сохранившихся вещественных следов; одним из таких следов он предполагает статуи, описываемые Ливием, пожалованные гражданам. «Не следует, однако, преувеличивать значения всех этих документов, как пособников исторической критики. Многие обстоятельства указывают нам их несостоятельность в этом направлении. Прежде всего отметим, что хотя мы и встречаем у Ливия случаи постановки статуй, однако на них надо смотреть как на редкие исключения... Наконец, и это самое важное, мы не можем быть уверены в действительности существования всех тех монументов, статуй, памятных досок и т.д., о которых упоминает Ливий. Дело в том, что Ливий, несомненно, многих из них даже не видел. Мы нигде не находим у него следов того, чтобы он лично исследовал их, изучал, словом, использовал в историческом отношении. Если же мы и встречаем у него указания на различного рода вещественные памятники, то это значит единственно лишь то, что упоминание о них он нашел в своих источниках, у того или другого анналиста... Посмотрим, например, как относится он к полотняным книгам, открытым Лицинием Макром в храме Юноны Монеты (т.е. памятливой). Бофор указал нам их ничтожное значение как памятника неофициального, но во времена Ливия на них смотрели совершенно иначе. Ливий ссылается на них совершенно так же, как на фасты, относится к ним с полным доверием и неоднократно приводит их показания. И, несмотря на такое крупное значение их, из рассказа Ливия явствует с полной очевидностью, что он ни разу не заглянул в libri lintei. Впрочем, он сам этого нисколько не скрывает: всюду, где он упоминает о них, он ясно указывает, что знаком с ними исключительно через посредство Лициния Макра. Для нас эта черта совсем непонятна: как можно пренебречь личным освидетельствованием столь значительных памятников, имея на то полную возможность? (А была ли у Ливия эта возможность? — Авт.). Так, Лициний Макр приводит имена консулов 310 г. — Л. Папирия Мугиланского и Л. Семпрония Атратина, которые он нашел в подлинном тексте договора, заключенного с ардеатами, и в полотняных книгах. Нигде, по признанию самого Ливия, ни в древних летописях, ни в книгах магистратов нет их имен. При таких условиях так понятно желание лично просмотреть эти документы и собственными глазами убедиться в правильности сообщаемых Лицинием сведений, но Ливий чужд этой любознательной пытливости и в libri lintei не заглянул ни разу. Что может быть интереснее, чем spalia opima Корнелия Косса с надписью на них, дающей возможность опровергнуть показания всех писавших до Ливия анналистов? Но и тут Ливий не изменяет своей привычке; он не потрудился пойти лично списать эту в высшей степени любопытную надпись и ограничивается только тем, что приводит слышанное им от императора Августа, которому принадлежит честь этой находки. Припомним к тому же подделанную надпись на изображении Л. Минуция Авгурина... что для фонологического указателя приходилось даже прибегать к вбиванию гвоздя... и мы поймем, что в течение первых четырех столетий римской истории нельзя рассчитывать на то, чтобы вещественные памятники оказали нам существенную поддержку при решении вопроса о достоверности рассказа Ливия. Со вступлением Ливия в период, более близкий ко времени первых римских анналистов и, вообще, более достоверный, мы уже гораздо чаще имеем возможность проверить показания Ливия наличием тех вещественных памятников, о которых он упоминает» ([35], стр. 34, 36).
Однако когда Мартынов переходит к конкретным примерам, «подтверждающим» описание Ливия в «более достоверный» период, то оказывается, что с примерами дело обстоит плохо. Он приводит только два примера: Аппиеву дорогу, которую упоминает Ливий, и небольшой храмик (выражение Мартынова) богини Согласия. На этом «подтверждения» заканчиваются.
Далее снова следуют признания нашего историка о тяжелом положении, сложившемся с книгами Ливия. «Не всегда, однако, вещественные памятники, дошедшие до нас от той отдаленной эпохи, подтверждают рассказ Ливия, случается иногда, что, наоборот, они служат нам доказательством его неверности» ([3.5], стр. 35). Так оказалось, что обнаруженная «гробница Сципионов» с двумя саркофагами и надписями на них показывает, что «Ливий и все анналисты, показаниями которых он пользовался, как раз перепутали консульские провинции и вследствие этого дали совершенно неверные описания походов римлян в этом году» ([35], стр. 35).
Когда Мартынов пытается выяснить, какими источниками мог пользоваться Ливий, он ничего, кроме туманных предположений, не может предложить читателю. Самое поразительное, что в сложившейся ситуации Мартынов предлагает обратиться как к последнему средству проверки достоверности Ливия к устному преданию (!?).
Надо отдать должное Мартынову, он прекрасно отдает себе отчет в том, насколько утопично это предложение. «Однако по многим причинам приходится заключить о сравнительной ничтожности его значения в этом отношении. В своем «Исследовании о достоверности ранней римской истории» Льюис высказывает мысль, что устное предание сохраняется в чистом виде всего лишь сто лет, и только в самых исключительных случаях 150 или 180. Быть может, цифры здесь и неверны, и их следует несколько увеличить, но важно уже то, что Льюис восстает против чуть не бесконечной жизни предания, в которую глубоко верили и Нибур, и Брекер. Несостоятельность такого предположения о долговременности существования предания находит себе подтверждение в самом Ливии» ([35], стр. 36).
Мартынов обсуждает также достоверность текстов речей, которыми переполнен труд Ливия и которые якобы произносили те или иные политические деятели, сообщая в этих речах многие важные исторические факты: «Даже если и допустить правдивость приведенного показания Ливия, то представляется маловероятным, чтобы надгробные речи могли на долгое время сохраняться в памяти, передаваясь из рода в род. Предположим, однако, что и это возможно; в таком случае польза этих преданий для достоверности истории является крайне сомнительной... Сторонники раннего возникновения эпоса у римлян возразят на это, что где бессильно предание, там ему на смену является народная поэзия, благодаря которой сохраняется память о самых отдаленных событиях. Нибур полагает, что вся древнеримская история основана на эпосе, что были отдельные былины — jdai, по выражению Дионисия, о Ромуле, о Тарквиниях, о Кориолане и т.д. Слабые стороны этого мнения указывает нам еще Швеглер: jdai следует понимать как гимны, молитвы лирического характера, а потому мало имевшие общего с историей; еще меньше исторического материала содержали naeniae, плач женщин за гробом покойника, и упоминаемые археологом Варроном застольные песни о подвигах предков, лирический характер которых не представляет никакого сомнения. Но, и помимо всего этого, где следы народного эпоса в повествовании Ливия, если не считать за таковые басни вроде рассказа о Кориолане, позднее происхождение которого доказано Моммзеном с полной очевидностью? Быть может, их надо видеть в описываемом у Ливия обычае солдат петь во время триумфа песни, в которых прославлялась доблесть их полководцев и которые, перейдя в народ, могли положить начало эпосу? Такое предположение является маловероятным ввиду того, что вряд ли эти песни заключали в себе исторический материал... Наконец, вряд ли могли эти совершенно случайные, только что импровизированные песни удержаться в народной памяти, легче думать, что они исчезали из нее так же быстро, как и возникали, как только интерес к событиям, способствовавшим их зарождению, сменялся новым, что при кипучей исторической жизни Рима не заставляло себя долго ждать» ([35]. стр. 40).
Подводя итоги, Мартынов высказывает о первой декаде Ливия следующее мнение: «Если рассматривать с этой точки зрения первую Декаду Ливия, то мы в ней увидим три отдельных периода... Начнем с первого из них, обнимающего всю историю Рима от его основания и вплоть до галльской катастрофы, т.е. почти четыре столетия. Относительно этого периода вряд ли покажется чересчур смелым утверждение, что следов синхронистических записей мы здесь найти не можем и что ввиду этого первые пять книг Ливия не соответствуют требованиям современной исторической критики. Ничем не ограниченное господство искажающих все факты записей аристократов, подделка документов, производимая высшими магистратами, и широкое распространение мифического элемента как в чистом своем виде, так и в виде этиологических сказаний, — вот его отличительные черты. К нему относятся все выдающиеся позднейшие интерполяции... Состояние хронологии самое плачевное: целые годы (248, 264, 265, 378) пропущены... Что касается до вещественных памятников, статуй, договоров, документов различного рода, то хотя и можно найти довольно частые указания на них, однако надежной опоры они не представляют... Доказательств, подтверждающих невозможность довериться документам, можно привести множество... С вступлением Ливия во второй период, обнимающий римскую историю от галльского погрома и приблизительно до второй семнитской войны (книги 6—8), мы как будто бы чувствуем резкую перемену... Но так ли это и следует ли придавать веру этим показаниям Ливия? В последующем повествовании он, по-видимому, опровергает сам себя. И в этом периоде мы видим ту же неустойчивость, ту же сбивчивость сведений, те же разногласия анналистов... До признания наличности в этом периоде точных и систематичных синхронистических записей еще целая бездна. Конечно, можно допустить, что некоторые выдающиеся события были записаны и что, благодаря этому, память о них сохранилась и до позднего времени, но могут ли такие отрывочные, случайные заметки в каком-нибудь греческом календаре считаться за летописи, в основе которых лежит представление о большей или меньшей непрерывности и последовательности ведения их,— вот вопрос, на который трудно ответить утвердительно. Мы найдем и у самого Ливия указания на то, что существование в то время синхронистических записей он считает крайне проблематичным. В самом конце восьмой книги, т.е. под 432 годом (напомним, что у Ливия прямой даты нет. — Авт.), он замечает, что неустойчивость фактов того времени полная» ([35], стр. 43—44).
Когда Мартынов переходит к остальным книгам Ливия, он высказывает предположение, что здесь дело обстоит лучше и что можно предполагать наличие синхронистических записей, которыми мог пользоваться Ливий. При этом Мартынов постоянно повторяет, что следует сделать скидку «на те времена», не знавшие строгой исторической критики и смотревшие на историю как на предмет морального и нравственного свойства, а не научного. Число употребления слов «конечно» и «несомненно», которыми он не брезгует применительно и к книгам первой декады (например: «В девятой и десятой книге мы находим уже множество указаний на такие, несомненно, существовавшие памятники, как статуя победителя Герников Кв. Марция Тремула...» [35], стр. 44), при переходе к остальным книгам Ливия резко возрастает. Словом. Мартынов все делает, чтобы убедить в том, что все-таки последним книгам Ливия следует в какой-то степени доверять. Вот как он обосновывает возможность такого доверия: «Описание сооружения какого-нибудь храма сопровождается теперь такими подробностями (в тексте Ливия! — Авт.), что, несомненно, оно, ввиду возбуждаемого им в то время интереса, было записано современниками со всевозможной точностью. Так, например, рассказ о постройке диктатором Г. Юнием Бубульком храма богини Спасения представляет скорее весьма точный отчет о ходе работ, чем простое упоминание в летописи известного факта. Мы найдем здесь указания решительно на все выдающиеся моменты сооружения этого храма... Подобная точность указывает уже на сравнительно высокую степень правильности и последовательности в ведении анналов» ([35], стр. 45). Вот так, читатель, оказывается, следует убеждаться в достоверности того или иного рассказа: чем подробнее рассказ, тем более он достоверен! Эти фрагменты текста Мартынова производят впечатление неудачной шутки, тем более разительной после трезвого обсуждения в предыдущих пунктах. Все доводы, которые приводит Мартынов (а их немного) для обоснования достоверности последних книг Ливия, основаны на все том же анализе текста Ливия с точки зрения подробности изложения. Прочтите следующее: «С половины пятого столетия появляются у Ливия уже самые подробные описания условий договора... Какая поразительная точность, какая аккуратная мелочность в их изложении!.. Трудно представить себе, что Ливий или, если это заимствовано им у другого, то кто-нибудь из его предшественников, дошел до такой степени недобросовестности, что выдумал все эти пункты договора из головы; гораздо скорее он имел под рукой действительный текст договора» ([35], стр. 46).
Нам трудно комментировать это «доказательство». В конце концов Тацит написал не менее подробную «Историю», а тем не менее по поводу ее достоверности мы уже приводили выше некоторые сомнения.
Далее текст Мартынова читается как сугубо юмористическое произведение. У Цицерона в одном месте глухо сказано о следующем эпизоде: после победы при Гераклее Пирр прислал в Рим своего приближенного, грека Кинеаса, для заключения мира. Однако война возобновилась вследствие выступления на заседании сената Аппия Клавдия. По сообщению Цицерона, эта речь была записана. И вот у Ливия этот эпизод превращен в красочную драматическую сцену, захватывающую воображение читателя и, главное, историков. Вот это описание в изложении Мартынова: «Сенат уже готов был согласиться на его предложения (т.е. на предложения Пирра. — Авт.), когда поднялся с места престарелый слепой Аппий Клавдий, знаменитый цензор 442 года, и произнес громовую речь, в которой упрекал сенат в малодушии и предлагал отвергнуть условия мира. Красноречие его имело желанное действие, и война возобновилась...» ([35], стр. 46). Какой вывод можно сделать из такой ситуации? Мартынов, например, почему-то решил, что Ливий имел перед собой оригинал (стенограмму?) этой речи, и удовлетворенно заканчивает описание этого эпизода словами: «Таким образом, мы видим, что во второй половине пятого столетия уже, несомненно, существовали исторические записи, которые притом дошли в первоначальном своем виде до эпохи первых римских историков-анналистов» ([35], стр. 47). Нам же представляется, что талантливый писатель Ливий, а точнее — неизвестный нам весьма поздний автор, скорее всего, эпохи средних веков и Возрождения, вдохновленный кратким фрагментом, создал развернутое полотно и включил его в свой роман.
Далее Мартынов излагает гипотезу Моммзена о том, в каком виде возникла все-таки в Риме анналистика, и разбирает возможные источники, на которых она могла базироваться. Заканчивает это обсуждение Мартынов весьма уныло: «Такова теория Моммзена о возникновении в Риме историографии, теория весьма стройная, несмотря на многие свои слабые стороны, из которых главная та, что на liber annalis или, как его называет Моммзен, Stadtbuch, мы нигде не найдем положительных указаний и что существование его, таким образом, совершенно гипотетично» ([35], стр. 48).
Вопрос о возможном существовании анналов неоднократно поднимался историками ввиду его важности. Мартынов обсуждает разные варианты гипотез, но всякий раз заканчивает словами: «Повторим, однако, еще раз, что предположение о существовании liber annalis — чистая гипотеза, которая имеет за себя главным образом лишь то, что допускает меньше возражений, нежели все остальные» ([35], стр. 49).
В заключение Мартынов приводит еще один замечательный аргумент в пользу достоверности последних книг. И в первых, и в последних книгах, отмечает он, множество ошибок, противоречий и т.д.; но ошибки в последних книгах кажутся ему менее ошибочными, чем ошибки в первых книгах, хотя характер ошибок — такой же.
Мы видим, что практически вся информация о начальном периоде истории Рима базируется на труде одного человека — «Почтенного Ливийца», которому к тому же можно доверять лишь с большой осторожностью, поскольку его труд — всего лишь исторический роман.
Отличие нашей точки зрения от точки зрения историков состоит только в одном: если они считают, что исторический роман Ливия написан в I веке до н.э., то мы вместе с Морозовым считаем, что это было сделано (в окончательной редакции) в эпоху Возрождения.
Вместе с тем мы не утверждаем, что все содержание романа Ливия — сплошная выдумка. Скорее всего, в нем отражены некие реальные события, но когда и где эти события происходили — это другой вопрос.
Это относится и к Тациту, для которого, в отличие от Ливия, можно почти с уверенностью назвать настоящего автора — Поджо. Нет сомнения, что в своем сочинении Поджо опирался на некую традицию, истоки которой мы не знаем, лишь украшая и расцвечивая ее скудную канву плодами своего воображения.
Обратим еще раз внимание на объяснение Морозовым параллелизмов римской истории. Это одно из важнейших его соображений, область действия которого шире, чем это на первый взгляд кажется. Например, оно применимо и к фастам.
Наличие в фастах пропусков превращает их в набор отдельных фрагментов, многие из которых могут оказаться просто разными вариантами одного и того же куска истории, записанными различными людьми и описывающими под иными именами одних и тех же людей. Тот факт, что на основании таких данных какие-то безвестные анналисты, труды которых до нас не дошли, «восстановили» историю Рима, вызывает тяжелые подозрения в том, что это восстановление было безраздельно субъективной процедурой, которая была воспринята позднее европейскими хронистами как достоверная и успела превратиться в «традицию», когда, наконец, историки осмелились подвергнуть робкому критическому анализу основы наших знаний в области хронологии. Слепая вера в то, что крупная фонологическая сетка установлена в основном верно, привела к тому, что все критические анализы были направлены на мелкие шевеления хронологии, на незначительные попытки пригладить многочисленные противоречия в истории. Ведь, если предполагать, что отдельные куски фаст должны идти последовательно, то тогда все эти многочисленные пропуски и путаница могут привести в худшем случае к колебаниям максимум в десяток лет, что является ничтожно малой величиной по сравнению с теми хронологическими сдвигами, которые возникнут, если мы примем соображение Морозова и предположим, что фасты надо располагать не последовательно, а параллельно.
Заметим, кстати, что гипотезе Морозова не противоречит и реальная история происхождения фаст. Вот что пишут специалисты-источниковеды: «...историография начинается трудами собирательными, где исключительно сопоставляются свидетельства предания и памятники. Работы эти — результат кропотливого труда и замечательного остроумия — сделались для потомства неоценимым фундаментом при дальнейшем изучении истории. Особенно надо отметить ценные летописи Сигония (fasti consulares)» ([29], стр. 1).
Таким образом, оказывается, что фасты сочинены в XVI веке Сигонием, тем самым Сигонием, который «в шутку» фальсифицировал римские рукописи (см. § 2). Указание на «кропотливый труд» и «замечательное остроумие» означает, что, подготовляя фасты к печати, Сигоний (и иже с ним) как-то их приводил в порядок, редактировал и дополнял по мере своего разумения и в весьма значительных масштабах. И, несмотря на все это, современные историки всерьез считают Сигониево сочинение надежным фундаментом римской истории!