ЧАСТЬ III
ВЕЛИКИЙ ВАВИЛОН СРЕДНЕВЕКОВОГО КЛЕРИКАЛИЗМА


Рис. 143. За оградою старой церкви.

 

ВСТУПЛЕНИЕ
ПСИХОЛОГИЯ ЛЖИВОСТИ И ПРИТВОРСТВА.
СТРАНИЧКА ИЗ КУРСА ПСИХИАТРИИ.

 

Сложную механику представляет собою человеческий мозги часто в его деятельности нельзя отличить истины от лжи и реальных впечатлений от галлюцинаций. Гениальнейшие мысли часто выныривают из него среди кажущегося бреда. Мне уже приходилось излагать основы современной психотерапии для объяснения евангельских сказаний о некоторых чудесах «сына божия», а теперь мне нужно познакомить читателя и с современным учением об обычнейших душевных болезнях, в особенности способных принять заразительный эпидемический характер, как, например, религиозное помешательство.

Каким образом в нашем уме правильные отражения явлений реального мира могут вдруг заменяться призраками нашего собственного воображения?

Наблюдение показывает, что очень часто это бывает под действием неожиданного страха. Вот, например, недавно вышедшая прекрасная книжка П. М. Зиновьева: «Душевные болезни в картинах и образах». Беру из нее пример, заимствованный автором из немецкой книги Кречмера «Об истерии».

Дело идет о случаях внезапного помешательства от страха» происходивших при разрыве артиллерийских снарядов поблизости во время ураганных огней по окопам в течение войны 1914—1918 годов.

«Почти рядом со стоявшим в окопе Гумлихом, — говорит Кречмер, — разорвался тяжелый снаряд, и вскоре после этого санитар, находившийся поблизости, увидал, что Гумлих производит руками движения как бы игры на пианино. Одновременно он начал петь песни, восклицая в промежутках между ними:

— Теперь я иду к отцу! Разве вы не слышите, как играет музыка?

Он стал делать попытки выпрыгнуть из окопа. Только с большим трудом удалось удержать его и отправить на перевязочный пункт, находившийся в каменноугольной штольне тоже сильно обстреливавшегося горно-промышленного местечка. По дороге туда Гумлих спрашивал каждого встречного санитара:

— Где можно купить картофеля?

Он вошел в штольню с тревожным выражением лица и нетвердым взглядом, был очень бледен, ломал руки. Сначала он озирался по сторонам, как будто чего-то искал, затем решительно подошел к врачу с вопросом:

— Ты Густав?

И затем сейчас же:

— Нет, ты не Густав. Где же он?

Живо, но монотонным, жалующимся голосом он начинает рассказывать, что послан матерью со своим младшим братом достать картофеля, а на улице Густав отбился от него. Дальнейший его разговор был записан стенографически:

— Здесь фейерверк. И кабель лежит на улице, но ничего не видно, все время падаешь. Нам надо картофеля, только, вот, нет Густава; он, вероятно, на музыке.

— Где это вы слышите музыку? — спрашивают его.

— Да это там, снаружи. Они производят такой шум, такой ужасный шум! Но что же это Густав так задержался? Только бы он вовремя пришел, чтобы можно было достать картофеля. Иначе отец будет ругаться. Отец голоден, а у нас больше нет хлебных карточек.

Все время он осматривается пытливо вокруг себя. Врач показывает ему перевязочное свидетельство, на котором рядом с его фамилией помечено «нервный шок», и спрашивает:

— Что это значит?

Быстрый ответ:

— Это членская карточка потребительского общества, мне надо купить картофеля.

— Как вас зовут?

— Это написано на карточке.

— Вы из Лейпцига?

— Да.

Из этого и дальнейших разговоров видно, что деревню, где находится пункт, он принимает за Лейпциг; деревенскую улицу — .за одну из улиц Лейпцига; воронки от снарядов — за ямы для прокладывания кабеля; грохот бомбардировки — за музыку и фейерверк. Ему делают внезапное и резкое замечание:

— Но, ведь, здесь же война!

Он несколько секунд тупо смотрит перед собой, а затем его черты внезапно проясняются, как будто он понял.

— Криг?1 А, герр Криг на Петерштрассе ?2 Да, это торговец, он называется Криг.

— А что на вас надето?

— Это? Это моя серая летняя куртка.

— А пуговицы на рукаве?

— Пуговицы? Да... Как сюда попали пуговицы? Мне надо достать картофеля.


1 Kreig, по-немецки, — воина.

2 Улица в Лейпциге.


И опять история с Густавом и хлебными карточками. Предоставленный в течение четверти часа самому себе, он стоит посреди оживленного движения переполненное штольни, у стены, в напряженной позе, с недоуменно раздвинутыми руками и наклоненной головой, и смотрит широко раскрытыми глазами на какое-то пятно, представляя собою картину полного остолбенения. На снова предложенные ему вопросы он опять начинает монотонным голосом жаловаться по поводу картофеля, и на смех, которого иной раз не в состоянии были подавить стоявшие кругом него солдаты, не реагирует вовсе, не обращая внимания также и на раненых.

Через полчаса он был отправлен на главный перевязочный пункт. Провожавший его санитар, вернувшись назад, рассказал, что в течение всей трудной дороги по усеянной воронками местности, под непрерывным огнем, Гумлих вел себя скорее как провожающий, чем как провожаемый, ревностно вытаскивая своею спутника из воронок, в которые тот несколько раз попадал. Когда провожатый, наконец, показал ему, как цель, к которой они шли, санитарный вагон, и сказал, что там сидит его Густав, Гумлих с видимым облегчением побежал к вагону и тотчас вскочил в него.

Дальнейшая судьба его неизвестна, но вот несколько строк об исходе другого подобного случая.

Видмайер был доставлен на фронтовый нервный приемный пункт сейчас же после начала психоза. Здесь он лежит на постели, производя всевозможные театральные телодвижения: что-то ищет, как будто надевает на себя оружие. Темп движений медленный, производящий впечатление утомленности. Он сообщает свое имя, что-то говорит о непогоде, а кроме этого — ничего. Предоставленный самому себе, он закрывает глаза и больше ни на что не реагирует. Только раз он пожаловался на головную боль. В течение ближайших двух дней он очень много спит, совершенно оглушен и только театральными жестами дает понять, что у него болит голова. На третий день после приема в лазарет, в восемь часов вечера, произошло его «пробуждение», которое произвело на всех очень сильное впечатление. Дежурный санитар, докладывая о нем, говорил:

— «Это было, как пробуждение от наркоза.

Видмайер очнулся, как от сна, он казался очень удивленным, спрашивал, где он и что с ним было. С момента пробуждения он стал совсем другим человеком, чем был до тех пор: спокойным, простым, ясным и толково рассказывающим о себе.. Ни следа театральности и истерических черт.

В описанных случаях, — говорит автор, — важно отметить следующие особенности: 1) внезапное развитие заболевания, 2) сумеречное состояние сознания, характеризующееся полной потерей видимой связи между переживаемым и предшествующим, 3) особую театральность и подчеркнутость, как бы нарочитость поведения больных и, наконец, 4) внезапное «пробуждение», характеризующееся изменением манеры себя держать.

Если проанализировать психоз Гумлиха по его содержанию, то выясняются еще некоторые любопытные черты. Насколько можно понять по поведению и речам Гумлиха, он переживает что-то, напоминающее сон, который находится в некотором отношении к происходящему кругом. Только вместо бомбардировки Гумлих слышит музыку, а вместо военного начальства боится отца. Из этих двух мотивов (музыки и страха отца), как бы подставленных в его сознание взамен выключенной военной обстановки, легко и естественно развивается содержание разыгрываемой им сцены. Вместо грозной действительности появляется недавнее прошлое, причем выбирается ситуация, до известной степени приспособленная к переживаемому больным чувству и к доходящим еще до его сознания отрывкам опасных внешних впечатлений, но все черты этой ситуации приобретают характер безопасности.

Больной продолжает находиться под влиянием гнетущей тревоги, он слышит беспокоящий его шум, он чувствует силу, которая нависает над ним и заставляет его делать не то, что он хочет. Все это позволяет ему без натяжки объяснять свое тревожное возбуждение, отняв, однако, у последнего трагический страх за жизнь и преобразовав все в его детское переживание. Возражения и указания на несоответствия, которые могли бы вырвать его из этой утешительной иллюзии, всякий раз безрезультатно отскакивают от него, так как он быстро импровизирует всевозможные вспомогательные измышления. Перевязочное свидетельство с обезоруживающей простотой превращается в членскую карточку потребительского общества, серый походный мундир в новую серую летнюю куртку, и даже роковое слово «война» приобретает безобидное значение, как имя какого-то торговца в Лейпциге.

Таким образом, психоз Гумлиха имеет и смысл, и цель. Его задача — вывести слабонервного, недоросшего до умения стойко переносить тяготы войны молодого солдата из невыносимой для него обстановки. Эта задача выполняется в двух направлениях: с одной стороны, Гумлих получает возможность добиваться своей душевной болезнью действительного освобождения от военной службы, а с другой — он сразу внутренне отрешается от войны и всех ее ужасов. В первом направлении действует драматичность несознательно играемой им роли, долженствующая привлечь к его положению сочувственное внимание окружающих, во втором направлении действует психопатологический процесс, который Фрейд назвал «вытеснением».

Это «вытеснение», — прибавим мы от себя, — по своей психологической сущности близко со свойственным всякому человеку стремлением не думать о пережитой или даже переживаемой неприятности. В тех случаях, когда неприятное переживание достигает особенной силы и становится совершенно непереносимым для субъекта, а источник этого переживания остается неустранимым, мозг человека помимо воли совершенно вытесняет реальность в область бессознательного, в мозговые полушария из бодрствующего сознания, базирующегося по нашим представлениям на мозжечке. В данном случае бодрствующее сознание под влиянием сильного испуга совершенно порвалось, а вытесненный им «комплекс»3 прежних мыслей и чувств, связанных друг с другом, продолжал в преобразованном виде свою жизнь в сумеречном состоянии большого мозга, которое представляет сознание совсем уже другого рода, аналогичное сну или переживаниям во время гипноза.


3 Комплексом Юнг называет совокупность мыслей и чувств, вступающих тем или другим путем в связь с любым эффективным переживанием. Фрейд изображает комплексы как связанные внутренним единством психические формирования, которые, оставаясь вне сознания, активно вмешиваются во все жизненные состояния субъекта.


Но вернемся снова к рассказу о переживаниях Гумлиха.

«Отец для его сумеречного сознания, — говорит И. М. Зиновьев, — имеет явственно двойное значение. С одной стороны, он является безобидным заместителем вытесненного военного начальства, а с другой, — играет для Гумлиха ту же роль, какую обычно дети возлагают на родителей — роль надежной последней защиты, роль человека, принимающего обратившегося от страха в бегство ребенка в свои могучие объятия».

Эта регрессия к переживаниям детства получила в психиатрии название пуэрилизма. Она представляет излюбленное направление, в котором развиваются психогенные сумеречные состояния, и эти состояния проявляются не только в форме законченных сцен, а еще чаще в общем преувеличенном подражании поведению маленького ребенка. Пуэрилизм, помимо тайной цели ярче сыграть свою роль перед окружающими, имеет и внутренний смысл для больного, энергично вытесняя неприятную действительность и ставя на ее место желательную для человека в опасном положении ситуацию безответственности и нахождения под защитой. Дитя должно играть и смеяться, а распутывание трудного положения оно имеет право предоставить другим.

Но читатель уже видит, что роль индивидуального отца может играть и общий отец — бог, а если после многих горьких неудач в обращениях к его заступничеству пропала вера в него, и в его сына, то его добрая супруга, будет всегда «наша заступница и госпожа».

Так от психиатрии мы приходим к естественной теологии и видим, что первичное предание себя «на волю божию» с отказом от самозащиты должно было развиться, как у этого Гумлиха, среди катастроф, перед которыми были бессильны всякие человеческие средства. И вот, как бы отвечая на эту мысль и на то, что я говорил ранее о влиянии вулканической деятельности Везувия на развитие библейской теологии, тот же автор продолжает:

«Эти пуэрильные черты хорошо выражены в сумеречных состояниях, наблюдавшихся у лиц, попавших в катастрофические положения. Вот, случаи острых психозов, развившихся во время одного из землетрясений. В семь часов утра, вскоре после землетрясения, можно было видеть, как занимающий видное положение немец, избежавший смерти, в одной ночной рубашке поливал в саду цветы из лейки. Другой, купец, потерявший семейство и дом, прогуливался после катастрофы по набережной, также в одной рубашке и панталонах, держа в руках большую селедку и все время про себя посмеиваясь. На третьего несчастье, казалось, не произвело ни малейшего впечатления. Он вообще ничего «не знал» о нем, хотя видел свой обвалившийся дом и слышал, как его друзья говорили между собою про гибель его семьи. Если с ним заговаривали, он отвечал невпопад и все время смеялся. А до этого он был прекрасным семьянином. В одной семье остался цел только семнадцатилетний юноша. Напором воздуха выбросило его в окно, после чего он, очутившись в полной целости на соседнем лугу, тотчас встал и бросился бежать, ни мало не заботясь о своей семье. Где-то, совсем в другом месте, он принял участие в спасательных работах, но при этом вел себя бессмысленно, как клоун. Психическая спутанность продолжалась у него более недели. В течение всего времени он совершенно не заботился о том, что случилось, не спрашивал ничего о своем семействе, не интересовался тем, жив ли кто из его родных или нет, и вообще ничего не знал о происшедшем. Целые дни он бессмысленно блуждал без сюртука, но в крахмальной рубашке. А 65-летний секретарь банка всю ночь напролет кричал, призывая давно умерших родителей:

— Папа! Мама! Папа! Мама!

Врача он считал маршалом, а посетившего его сына называл отцом...»

«Пуэрилистические состояния, — говорит далее тот же автор, — развиваются иногда и у лиц, находящихся в заключении, если им грозит казнь. Такие люди обнаруживают часто даже черты как бы намеренной бессмысленности или притворства. Больные говорят и делают явную несуразицу, не знают своего возраста, считают числа с грубейшими ошибками и т. д. При этом одни из них жалуются на головную боль, лежат в постели, отвернувшись лицом к стене, и часто отказываются отвечать на вопросы, как бы не понимая их, другие же ведут себя глуповато-наивно, говорят с врачом на ты и употребляют детские обороты речи. Они рисуют детские фигурки, целый день играют, как малые ребята, отвлекаясь всякой мелочью, устраивают с другими больными разные проделки, напоминающие детские шалости, и т. д. Особенно характерна реакция, которую они дают на попытки выяснить состояние их умственных способностей. Показываемые им предметы они часто называют не теми именами, на просьбу поздороваться, отворить дверь, зажечь свечку и т. д. реагируют или бессмысленными или извращенными движениями (пытаются зажечь свечку не тем концом и т. д.). Они часто проявляют видимое затруднение в выборе слов для ответа, считают разложенные на столе деньги не по их общей сумме, а по числу монет, или совершают простейшие операции счета, как настоящий слабоумный никогда не станет считать, например: 2 + 2 = 5; 3 X 3 = 15».

«Психологический механизм возникновения подобных состояний особенно прозрачен. Больной в отчаянии и страхе, он не видит выхода, только где-то в уголке сознания таится мысль, что, может быть, безумие спасет его. И вот, действительно, желательное психическое расстройство развивается, и именно в той форме, в которой оно представляется невежественному сознанию заключенного. Здесь мы подходим к порогу, за которым кончается болезнь и начинается ее симуляция, причем надо подчеркнуть, что резкой границы между той и другой нет: психогения незаметно переходит в сознательный обман».

Читатель видит сам, что проявления острого психоза, называемого внезапным впадением в детское состояние, во время катастроф объясняют целый ряд христианских религиозных догм, вроде «бог един в трех персонах», аналогично вышеприведенным арифметическим несообразностям и т. д. А когда эти катастрофы бывают всеобщими, вроде землетрясения или острой моровой язвы, то и психоз неизбежно делается всеобщим. Им можно объяснить значительную часть содержания Апокалипсиса, в котором и говорится о землетрясении:

«И произошли молнии и громы, и звуки, и сделалось великое землетрясение, какого не было с тех пор, как люди на земле, и Великий Город распался на три части, и города язычников упали, и великие Врата Господни (Баб-Илу) были впомянуты перед богом, чтобы дать им выпить чашу с вином его гнева и ярости, и всякий остров убежал, и горы развалились, и град (камней) величиной с талант повалился с неба на людей, и ругали люди бога за повреждения от этого града, потому что раны от него были тяжелы» (Алок. XVI, 18—21).

А в другом месте:

«Когда Овен снял (с небо) шестую печать (оЗла&ов), я взглянул, и, вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно. как волосяная сумка, и луна сделалась как кровавое пятно, и звезды небесные попадали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет свои незрелые плоды, и свод небесный свернулся как свиток, и всякая гора и остров сдвинулись со своих мест, и цари земные, и вельможи, и богатые, и сильные, и полководцы, и рабы, и свободные — все скрылись в пещеры и ущелья гор и говорили горам и камням: падите на нас и скроите нас от лица сидящего на небесном троне и от гнева Овна!» (Ап. VI, 12—16).

Совершенно такие же или еще более сильные и детализированные описания землетрясений и вулканических извержений я показал уже во второй книге «Христа». В них ясно видно, что относительно зависимости библейского и христианского апокалиптического вероучения от великих сейсмических потрясений Средиземноморского этнического бассейна, бывших накануне возникновения Апокалипсиса и библейских книг, не может быть никакого сомнения. А то обстоятельство, что все это совершалось не до начала нашей эры. а в продолжение IV века ее, достаточно доказано мною в предшествовавших томах астрономическими вычислениями тех мест «священного писания», которые являются явно не измышлениями и не символизмами, а островками реальности, поднявшимися над уровнем полузатопившего их болезненного бреда.

Перейдем теперь от библейско-христианской теогонии к неразрывно связанной с нею (по первоисточникам) европейской средневековой истории. Если первая есть типичное проявление той формы острого эндемического помешательства, которое называется пуэрилизмом, то вторая носит яркие следы другой, уже не острой, а хронической болезни, которая обычно называется истерией, и которая сильно распространена среди мало культурных слоев человечества и до настоящего времени.

«Типы, которые называются истерическими, — говорит д-р Ясперс, — очень многообразны. Но всякий, кто захочет обрисовать истериков одним резким штрихом, скажет: истерическая личность вместо того, чтобы довольствоваться своим действительным положением и жизненными возможностями, чувствует потребность казаться перед другими и собой не тем, чем она есть, а тем, чем хотела бы быть. Вместо непосредственного переживания действительности у нее выступает нечто деланное, разыгранное, актерское, со способностью целиком жить в своем театре, целиком быть поглощенной в данный момент своею игрой, и действовать таким образом с внешним видом искренности. Отсюда легко можно вывести и все остальные черты такой личности».

«Истерическая личность, в конце концов, как будто совсем теряет свое внутреннее ядро, она делается состоящей только из меняющихся оболочек. Одно театральное представление сменяется у нее другим. Как у себя самой, так и у других она создает веру в наличность своих интенсивных переживаний чрезмерно выразительными движениями, подлинная психическая основа которых, однако, отсутствует. Чтобы создать у себя уверенность в своем исключительном значении, истерические люди должны всегда играть роль, они стремятся везде сделать себя интересными даже пеной потери своей чести. Они несчастны, если даже в течение короткого времени на них не обращают внимания, не принимают в них участия, потому что в таком случае тотчас начинают чувствовать свою пустоту. Они безмерно ревнивы и любят играть роль страдальцев и мучеников, причем при известных обстоятельствах могут быть безжалостными в причинении себе страданий даже умышленными повреждениями, только бы обеспечить соответствующие действия на других. Чтобы усилить переживание и найти новые возможности производить впечатление, истерическая личность хватается — сначала сознательно — за ложь, которая, однако, скоро превращается в несознаваемую «патологическую лживость» (pseudologia phantastica). Так возникают самообвинения и наговоры на других, хлестаковщина,. причем больные обманывают не только других, но и себя, и теряют сознание реальности. Фантазия делается их действительностью.

«Следует добавить, — прибавляет к этому П. М. Зиновьев,— что многие разновидности истерического .характера имеют в себе какой-то отпечаток незрелости, детскости, примитивности, которая сказывается в неустойчивости и изменчивости их настроения и влечений, крайней внушаемости и ослабленной способности сопротивления влиянию сильных переживаний».4


4 Зиновьев, стр. 160.


И вот, просматривая первоисточники, нашей древней, истории, мы повсюду находим в них следы той же самой душевной болезни, которую психиатры называют «патологической лживостью» и которую мы так часто встречаем, даже и теперь, в окружающей жизни, если она не оправдывает чьих-либо надежд. Так, у жены вдруг «открываются глаза» на своего мужа, «ели он не оправдал ее девичьих ожиданий блестящей, обеспеченной жизни, и все ей начинает представляться в нем в извращенном виде. В потоке упреков она приписывает ему поступки, которых он не совершал, слова, которые он ей никогда не говорил, и побуждения, которые ему никогда не приходили в голову, а при малейшем возражении она еще более вспыхивает и с полным убеждением говорит ему, что в довершение всего остального он еще бесстыдный лжец.

То же самое делает политический оратор или писатель-полемист, разнося своего противника. И у него «открываются глаза» не только на его противника и на всех его сторонников, «несомненных обманщиков и шарлатанов», но он начинает видеть своими «открывшимися глазами» и небывалые документы, служащие в подтверждение .его собственных мнений и в опровержение мнений его противников. Вое умные и знаменитые люди, — утверждает он самоуверенно, — были на его стороне, и он как под гипнозом сочиняет от их имени целые речи и документы. А если ему вдруг, в минуту протрезвления, и является мысль, что он все это сам же сочинил, то он сейчас же оправдывает тебя тем, что для опровержения лжеца вполне допустимо и даже практически необходимо употреблять то же самое оружие. Но и его противник, возражая, употребляет для своего оправдания тот же софизм, и в результате накопляется такая пирамида отчасти истерической подсознательной и отчасти вполне сознательной лжи, что последующий беспристрастный исследователь (каким может быть только тот, который уже поднялся выше уровня обычных полемистов или стал безразличен к результатам их устаревшего для него спора) совершенно не будет в силах разобраться и придет к самым фантастическим представлениям, пока не станет смотреть на свои первоисточники с психиатрической точки зрения.

Многочисленные следы этой патологической лживости (pseudologia phantastica) видны повсюду не только в богословских полемических сочинениях, но и у большинства авторов, описывающих современные им бурные проявления общественной жизни, особенно в средние века в Европе и в Эпоху Возрождения. И даже теперь многие из нас, не могут совершенно избавиться от нее. Можно прямо сказать, что всякий раз, когда спокойное обсуждение какого-нибудь не только общественного, но и научного вопроса переходит в так называемый «горячий спор», патологическая лживость языка начинает изощряться и заменять у спорящих их естественное стремление к истине стремлением к внешней победе над противником, и в результате спора каждый останется при. своем мнении, как бы ни было оно нелепо.

Особенно же возбуждается патологическая лживость вниманием посторонних слушателей к подверженному этой болезни субъекту, который обычно является как бы единым в трех лицах, соответственно тому, в какой обстановке он находится: в одиночестве, вдвоем или в смешанной компании мужчин и женщин. В каждой из этих обстановок у него особый характер. И если вы желаете убедить его в какой-нибудь истине, о которой он еще никогда не думал, то обязательно должны заговорить с ним о ней наедине, а не при публике, как я не раз нарочно делал, когда хотел уверить в чем-нибудь своего склонного к спорщичеству товарища, особенно в эмигрантской среде.

Это же обстоятельство всегда надо иметь в виду и при оценке исторических документов. Наименее надежны из них те, которые называются «Слова и Речи» того или иного старинного авторитета. В большинстве случаев все это сплошные проявления только-что очерченной патологической лживости, автором которой была даже не знаменитость, а какой-то позднейший, неизвестный автор, писавший свою псевдологию от имени какого-нибудь авторитета.

Не чужды проявлению этой болезни и все литературно обработанные крупные сочинения по греческой и римской истории до начала крестовых походов, а потому и ни одно из них, которое противоречит закону естественной эволюции человеческой культуры в каком-нибудь из ее многообразных проявлений, не может служить опровержением того или другого основного социологического закона, выводимого теоретически, а должно быть признано чисто патологическим.

Нет ни малейшего сомнения, что зародышем всякой психопатической лживости взрослого человека является подражательность ребенка, а эта подражательность развилась из мимикрии, наблюдаемой даже и на средних ступенях животного мира. Я не говорю уже о тех проявлениях подражательности, которые выработались путем естественного отбора в борьбе за существование, как например, приобретение некоторыми беззащитными мухами внешности: жалящих ос, благодаря чему их не хватают ласточки» В этой мимикрии не играет никакой роли психологический фактор. Я не буду говорить также и о том, как, например, жучок, испуганный тем, что вы взяли его в руки, притворяется мертвым: это может быть объяснено простым обмороком. Но, ведь, начатое непроизвольно, сопровождается, особенно у более развитых психических существ сознательным продолжением. Так повторяется и неподвижное состояние, когда очнувшись кто-нибудь видит, что оно спасло его от смертной опасности.

Во всяком случае, первопричиной всякого бессознательного притворства является ощущение своей слабости, которое присуще всякому животному в его детском возрасте, а затем склонность к притворству или проходит или обращается в условный рефлекс. В последнем случае у человека вырабатывается способность почти всегда чувствовать себя не тем, чем он есть на самом деле, а тем, чем ему хотелось бы быть. В результате такой привычки к вечному актерству человек часто кажется по внешности смельчаком, а в действительной опасности оказывается жалким трусом; он уверяет в своей вечной дружбе, а как только она становится невыгодной, моментально бросает своего друга, и т. д. И эта привычка выставлять себя лучше, чем есть на самом деле, всегда приносит более всего горя тому, кто не сумел от нее отделаться после того времени, как перестал играть в куклы.

В других случаях первичная мимикрия более безобидна и даже полезна. У правдивого по натуре ребенка ощущение детской беспомощности вызывает естественное желание подражания взрослым. У поверхностного — это проявляется во внешней подражательности, например в курении табаку (пересиливая первоначальную тошноту), а у более вдумчивого — в стремлении приобретать те знания и таланты, которые характеризуют наиболее уважаемых им людей, и идти по их пути. Но чем талантливее формирующийся из одаренного ребенка человек, особенно в науке и литературе, тем больше у него бывает недоверия к своим силам и способностям, а потому появляется стремление проверить себя под видом совсем постороннего себе человека, и такого рода притворство особенно часто встречается у талантливых поэтов и беллетристов при первых их дебютах и проявляется выпуском своего произведения анонимно или под псевдонимом.

Так, по подсчету Евгения Ланна,5 Вальтер Скотт в 1814 году выпустил свой роман Веверлей, скрыв свое имя. Ричардсон в 1741 году отпечатал своих «Памелу» и «Клариссу Гарлоу» анонимно. Поп тоже не решился выступить без маски и издал свои «Критические опыты» в 1711 году, анонимно; только на седьмом издании он решил поставить свое имя. Юм анонимно дебютировал в 1739 году двумя томами «Опытов о человеческой природе,», и, начиная, с 1742 года, печатал анонимно свои «Ночи», имевшие такое влияние на европейскую поэзию середины XVIII века. Один из лучших представителей «Озерной школы» Кэмипбелль выпустил свою первую книгу «Поэмы» в 1813 году так же без имени, как и его соратник Чарльз Лэмб (Lamb), реставрировавший в английской литературе XVI век. Начинал свою карьеру под маской и Альфред Теннисон. Его «Поэмы» вышли в 1827 году от имени «Двух Братьев», какими в сущности и явились Альфред и его два брата. Анонимно издавал сначала свои романы и Бульвер-Литтон. А когда их успех заставил критиков говорить об авторе, он впервые поставил свое имя на романе «Caxtons». Рескин выбрал для своих первых очерков в «London Architectural Magazin» в 1837 году псевдоним Rata Phusin, а первые. два тома своих «Современных художников» выпустил под псевдонимом «Craduate of Oxford». Опасаясь некоторых критиков, издевавшихся над шотландцами, которые пишут английские романы, Вильям Блэк анонимно выступил со своим романом «A Daughter of Heth», успех которого был очень велик. Грант Аллен подписывал свои первые романы псевдонимом Wilson и Power, а когда слава его упрочилась, решился оставить свою карьеру ученого и выступил под своим именем.. Начинал с анонимного дебюта и Томас Гарди, выпустив в 1871 году роман «Отчаянные средства», а Голсуэрси стал подписывать произведения своим именем только после того, как отпечатал первые четыре книги, прикрывшись псевдонимом Джон Синджон.


5 Евгений Ланн, Литературная мистифицация, 1930 г. Из нее я беру много примеров, а он в свою очередь пользовался работами; 1) Octave Delpierre. Supercherie litteraire. Londres 1872. 2) Ludovic Lalanne. Curiosités littéraires. Paris. 1845. 3) I. M. Quérard, des supercheries littéraires dévoilées. Paris. 4) Augustin Thierry, Des grandes mystifications littéraires. Paris. 1913.


«Мы не будем умножать этот перечень — говорит Евгений Ланн,— он достаточно длинен. Отметим лишь интересную особенность в выборе псевдонимов женщинами-писательницами. Они часто принимают имена мужские, боясь, что женское имя помешает популярности. Знаменитые сестры Бронте (Brontё), выпустив свой дебютный том поэм под псевдонимом Эллиса и Белля, писали затем, что остановились на мужском псевдониме только потому, что критика подходит к писательницам «с предубеждением». По тем .же соображениям популярная английская писательница Станнард выбрала своим псевдонимом Джон Винтер под которым и издала десятки своих романов, как и мисс Грегг, известная в истории литературы как Сидней Грайер. Мэри Эванс тоже променяла свое имя и Фамилию на мужской псевдоним, чтобы аойти в историю литературы как Джордж Эллиот и т. д. «Неуверенность в своих силах заставляла всех первых писательниц заботиться о том, чтобы борьба за признание их таланта не осложнялась снисходительно презрительным отношением критика к женскому творчеству».

«Вполне очевидно, — продолжает Евгений Ланн, — что первое выступление под псевдонимом или анонимно обусловливается боязнью тех неприятностей, которые могут последовать вслед за провалом книги. Популярная английская писательница Дэсмонд Гумфрзй, известная под псевдонимом Рита (Rita), «объяснила скрытие своего имени нежеланием, чтобы,«общество», в котором она вращалась, узнало об ожидаемой ею литературной неудаче. Для многих «псевдонимов» последствия неудачи могли быть даже и много более серьезными, чем чувство смущения в «обществе», но во всех без исключения случаях желание скрыться под защиту псевдонима вырастает из предположения, что неудобства, связанные с изданием произведения «без маски» и неприятности от этого не будут возмещены возможным успехом, который мог бы защитить автора от нежелательных последствий».

Но, вот, опасения автора не оправдались, и произведение получает такую высокую оценку, которая может послужить достаточной защитой. И сразу нобльмэн, опасавшийся осуждения своей среды, чиновник или клирик, не желающий, чтобы начальство ведало об его литературной неудаче, писатель-дебютант, опасающийся «провала», или писатель, работающий под забралом в неблагоприятной для него политической обстановке, — обнажают свое лицо, и псевдоним переключается в литературную фамилию. Присужденный к наказанию за памфлет «Кратчайшая расправа с инакомыслящими», Дефр, стоя у позорного столба, обвитого гирляндами цветов, мог не скрывать, что является автором и нового памфлета «Гимн позорному столбу», который открыто раздавался тут публике его сторонниками. Стерн, скрывшись под псевдонимом «Мистер Йорик», при издании «Сентиментального путешествия», только после успеха своей книги раскрыл свой псевдоним. Когда Броунинг стал прославленным поэтом, он признался в авторстве и анонимно изданной им в молодости поэмы «Полина». А Поп, прикрывшись из осторожности анонимом в своей поэме «Adress'd to a Friend», изданной частями в в 1733—1734-х годах, когда он был уже известным им поэтом, прибег даже к своеобразному ее прикрытию; он ввел нарочно неправильную рифму в одну из строф,6 чтобы никто не мог заподозрить его в авторстве, так как он прозрачно намекал в этой поэме на одно высокопоставленное духовное лицо. Плохая рифма возымела свое действие, и искусного в рифмовке Попа, по воспоминаниям Харта, никто не заподозрил в ее авторстве. Когда же опасение поэта о последствиях его личного выпада против духовной особы не оправдались, он раскрыл свой аноним. Знаменитый Сэмюэль Джонсон, писавший свои политические трактаты анонимно, впервые объявил о своем авторстве, когда общественное признание утвердило за ним славу «литературного диктатора».

Так, неуверенность в себе автора создает ему ярлык, на который он перелагает всю ответственность, а когда его ярлык прославился, автор обнаруживает себя. Даже сам Сент Беф, опасаясь «придирок» критики к своему первому вертеровскому томику стихов 1829 года, назвал его «Жизнь и стихотворения Жозефа Делорма», приписав в предисловии эту книгу умершему студенту-медику и дав его биографию. «Отец американской литературы» Вашингтон Ирвинг тоже начал свою писательскую карьеру мистификацией,7 чтобы затем — после успеха ее — раскрыть себя, и никогда более к мистификациям не прибегал. В 1809 году в нью-йоркских газетах появились объявления, гласящие, что в Нью-Йорке в «Колумбийском Отделе» один археолог, Дитрих Никкербоккер, уехал, не заплатив денег, а потому владелец отеля найдя в номере его рукопись, решил издать ее, чтобы возместить убытки. Не довольствуясь этим Ирвинг поместил в филадельфийских газетах ряд объявлений, в которых мнимый владелец нью-йоркского отеля Сет Гендерсайт описывал приметы исчезнувшего археолога и обращался ко всем с просьбой указать его местонахождение. Книга Ирвинга имела большой успех, и через несколько месяцев он раскрыл свою мистификацию. Когда Эдуард Говард потерпел неудачу со своими первыми романами, он выпустил в 1836 году новый роман «Матрос Реттлин» с пометкой на обложке: «издано капитаном Марриэтом». Большая популярность этого фантастического моряка обеспечила роману Говарда успех, после которого автор открыл свое имя. Во всех таких случаях мы видим лишь фиговый листок первой стыдливости авторов, а никак не желание фальсифицировать историческую действительность.


6 Зарифмовав слово «name» с «Prury Lane».

7 Евгений Ланн, стр. 129.


Совсем другое дело алокриф. Вот, несколько его примеров.

Для того, чтобы элементарный курс физиологии «Nature's Cabinet unlock'd» не прошел незамеченным, неизвестный автор, издавший эту книгу в Англии в 1657 году, приписал ее знаменитому физику той эпохи д-ру Брауну (Brown) и вставил в в предисловии несколько Фраз из «Religio Madici», прославленной книги этого благочестивого ученого, чтобы у читателя не было сомнений в авторстве Брауна.

В книге, .которая называлась «Historia Regnum Britanniae», дошедшей до нас в десятках списков, Джофрей впервые дал генеалогию короля Артура. Но этому королю он приписал слишком много подвигов, и историки (Жиро Кембрийский и другие) заподозрили подлог. А Джофрей, чтобы отвести от себя подозрения в свободном обращении с фактами, заявил, что источником истории короля Артура и его династии является древнейшая хроника, полученная им, яко бы, от епископа оксфордского Вальтера. «Я запрещаю Вильяму из Мальмсбери и Генриху из Гунтингдона, — нахально заявил он в ответ на их подозрения, — говорить о королях британских, так как у них не было в руках книги, которую привез мне из Бретани Вальтер, епископ Оксфордский».

В лице «гениального мистификатора Чаттертона» раскрывается редкая патологическая форма романтики — полное творческое отожествление себя с обожаемыми им старинными авторами. А молодой Айрланд, посягнувший подделать Шекспира, а затем ставший самым заурядным литератором, и Калонн, ответивший в молодости успешной подделкой Мольера на невнимание театра к его оригинальным пьесам, и сам Мак Ферсон, который подарил истории литературы самый яркий памятник английского романтизма, — все они, и немало других, побуждаемы были к подделкам не только инстинктом литературных актеров, но и желанием проверить свои творческие силы на таком жанре, к которому их влекло природное дарование, тем более, что этот жанр гарантировал им и необходимую защиту в случае неудачи.

Но известны и другие мотивы мистификации.

Так, Мериме задумал, увлекаясь славянами, поехать на Восток, чтоб описать их. Но для поездки нужны были деньги,

«И я задумал тогда, — признается он сам, — сначала описать наше путешествие, продать книгу, а затем истратить гонорар на проверку того, насколько я прав в своем описании».

И вот, он выпустил в 1827 году сборник песен под названием «Guzla» (т. е. «Гусли») под видом переводов с балканских языков. Ему было в это время двадцать четыре года. Содержание его «Гуслей» хорошо известно по «Песням западных славян» Пушкина, но едва ли так же хорошо известны обстоятельства, сопровождавшие издание этой книги. Написав свои песни, Мериме обставил их издание рядом предосторожностей, чтобы у издателя не возникало подозрения в мистификации. Он обратился за советом к одному из журналистов — Лингаи, которого никто не мог заподозрить в плутовстве, и дал к ним предисловие, в котором упоминал, что, занимаясь собиранием песен полудиких народов, он, «по совету друга», решился их опубликовать в переводах. Он снабдил свои песни подробными комментариями, очерком о «вампирах» и о «дурном глазе»,а в довершение всего присоединил и биографию их воображаемого сказателя «Иакинфа Маглановича». Последний, по словам Мериме, родился в Зониграде и был сыном сапожника, который не научил его даже грамоте. В восемь лет он был похищен богемцами и увезен в Боснию, где обращен в мусульманство. После ряда приключений, он попал к одному католическому миссионеру, который обратил его в христианство, хотя «рисковал сесть за это на кол, так как турки не поощряют работу миссионеров». Удрав от своего покровителя, Иакинф сложил сначала «балладу» на тему о своем бегстве, аккомпанируя на Guzla (т. е. гуслях), и пел эту балладу и другие песни, переходя из села в село по Далмации. Затем он решил жениться, но на его беду в его возлюбленную влюбился один из помещиков-морлаков, и Иакинф убил его, за то, что тот мешал ему похитить невесту, так как по обычаям страны невест там похищают». После расправы с соперником Иакинф и его молодая жена бежали к гайдукам в горы и разбойничали вместе с ними, так как гайдуки — «особый род бандитов». Оправившись от полученной в схватке раны, он спустился с гор, купил ферму и зажил мирной жизнью. По словам Мериме, он познакомился с Иакинфом, когда тому было уже шестьдесят лет, и он пел ему народные песни, аккомпанируя на Guzla (гуслях), причем вся его фигура во время пения дышала а дикою красотою». Пять дней прожил сказатель у Мериме, а затем, не предупреждая, исчез, захватив с собою два английских пистолета, но не польстившись на кошелек.

Дорисовав таким штрихом портрет бывшего гайдука, Мериме снабдил свой сборник также и литографией, изображающей дикого на вид горда с огромными усами, с ружьем в руке и с пистолетами, торчащими за поясом. Это и был его воинственный «сказатель».

В кругах специалистов «Guzla» оценена была высоко. Немецкий славист Гергарт пожелал перевести их на немецкий язык и отметил «тонко схваченные французским переводчиком особенности метра далматского стихосложения». М. Матич посвятил балладам несколько страниц в немецком «Архиве славянской филологии». Англичанин Боуринг, издавший «Русскую антологию» и переведший подложную же «Краледворскую рукопись», просил у Мериме его путевые записки. Пушкин напечатал свой перевод пятнадцати его песен в «Библиотеке для чтения» в 1835 году под названием «Песни Западных славян», и я для примера его переводов и стиля всей подделки привожу здесь парочку.

I. ВИДЕНИЕ КОРОЛЯ

Король ходит большими шагами
Взад и вперед по палатам;
Люди едят — королю лишь не спится;
Короля султан осаждает,
Голову отсечь ему грозится
И в Стамбул отослать ее хочет.
 

Часто он подходит к окошку:
Не услышит ли какого шума?
Слышит, воет ночная птица:
Она чует беду неминучу;
Скоро ей искать новой кровли
Для своих птенцов горемычных.
 

Не сова воет в Ключе-граде,
Не луна Ключ-город озаряет, —
В церкви божией гремят барабаны,
Вся свечами озарена церковь.
 

Но никто барабанов не слышит,
Никто света в церкви Божией не видит.
Лишь король то слышал и видел;
Из палат своих он выходит
И идет один в божию церковь.
 

Стал на паперти, дверь отворяет...
Ужасом в нем замерло сердце?
Но великую творит он молитву
И спокойно в церковь божию входит.
 

Тут он видит чудное виденье:
На помосте валяются трупы,
Между ними хлещет кровь ручьями,
Как потоки осени дождливой.
Он идет, шагая через трупы;
Кровь по щиколку ему достигает...
 

Горе! в церкви турки и татары
И предатели, враги богумилы8
На амвоне сам султан безбожный:
Держит он на-голо саблю,
Кровь по сабле свежая струится
С вострия до самой рукоятки.
 

Короля внезапный обнял холод;
Тут же видит он отца и брата:
Пред султаном старик бедный справа
Униженно стоя на коленях,
Подает ему свою корону;
Слева, также стоя па коленях,
Его сын Радивой окаянный,
Бусурманскою чалмою покрытый
(С тою самою веревкою, которой
Удавил он несчастного старца),
Край полы у султана целует
Как холоп, наказанный фалангой. 9
 

И султан безбожный, усмехаясь,
Взял корону, растоптал ногами
И промолвил потом Радивою:
«Будь над Боснией моей ты властелином
Для гяур-христиан беглербеем».10
И отступник бил челом султану,
Трижды пол окровавленный целуя.
 

И султан прислужников кликнул
И сказал: «дать кафтан Радивою!
Не бархатный кафтан, не парчевый,
А содрать на кафтан Радивоя
Кожу с брата его родного».
 

Бусурмане на короля наскочили,
До-нага всего его раздели,
Ятаганом ему кожу вспороли,
Стали драть руками и зубами.
Обнажили мясо, и жилы,
И до самых костей ободрали,
И одели кожей Радивоя.
 

Громко мученик господу взмолился:
«Прав ты, боже, меня наказу я!
Плоть мою предай на растерзанье,
Лишь помилуй мне душу, Иисусе!»
 

При сем имени церковь задрожала,
Все внезапно утихло, померкло,
Все исчезло — будто не бывало.
 

И король ощупью в потемках
Кое-как до двери добрался,
И с молитвой па улицу вышел.
 

Было тихо. С высокого неба
Город белый луна озаряла.
Вдруг взвилась из-за города бомба,
И пошли бусурмане на приступ.


8 Богомилы — христианская секта, отвергавшая старый завет, таинства, крестное знамение и иконы. Их основоположник греческий монах Василий сожжен в Царь-Граде при императоре Алексее Комнине в 1118 году. Остатки этой секты существовали еще в XIII веке.

9 Фланга —палочные удары по пятам (примечание автора).

10 Радивой никогда не имел этого сана и все члены королевского семейства истреблены были султаном (примечание автора).


II. ЯНКО МАРНАВИЧ

Что в разъездах бей Янко Марнавич?
Что ему дома не сидится ?
Отчего двух ночей он сряду
Под одною кровлей не ночует?
Али недруги его могучи ?
Аль боится он кровомщенья?
 

Не боится бей Янко Марнавпч
Ни врагов своих, ни кровомщенья,
Но он бродит, как гайдук бездомный,
С той поры, как Кирила умер,
 

В церкви Спаса они братовались11
И были по богу братья;
Но Кирила несчастливый умер
От руки ии избранного брата.
 

Веселое было пированье,
Много пили меду и горелки;
Охмелели, обезумели гости,
Два могучие беи побранились.
 

Янко выстрелил из своего пистоля,
Но рука его пьяная дрожала:
В супротивника своего не попал он,
А попал он в своего друга.
С того времени он тоскуя бродит,
Словно вол, ужаленный змеею.
 

Наконец, он на родину воротился
И вошел в церковь святого Спаса.
Там день целый он молился богу.
Горько плача и жалостно рыдая.
Ночью он пришел к себе па дом
И отужинал со своей семьею,
Потом лег и жене своей молвил:
«Посмотри, жена, ты в окошко,
Видишь ли церковь Спаса отселе?»
Жена встала, в окошко поглядела,
И сказала: «на дворе полночь,
За рекою густые туманы,
За туманом ничего не видно».
Повернулся Янко Марнавич
И тихонько стал читать молитву.
 

Помолившись, он опять ей молвил:
«Посмотри, что ты видишь в окошко?»
И жена, поглядев, отвечала:
«Вижу, вон, малый огонечек
Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою».
Улыбнулся Янко Марнавич
И опять стал тихонько молиться.
 

Помолясь, он опять жене молвил:
«Отвори-ка, жена, ты окошко
Посмотри, что там еще видно?»
И жена, поглядев, отвечала:
«Вижу я на реке сиянье,
Близится оно к нашему дому».
Бей вздохнул и с постели свалился, —
Тут и смерть ему приключилась.


11 Обычай братования у сербов и других западных славян освящается и духовными обрядами (примечание автора).


III. ГАЙДУК ХРИЗИЧ

В пещере, на острых каменьях,12
Притаился храбрый гайдук Хризич,
С ним жена его Катерина,
С ним его два милые сына.
Им нельзя из пещеры выйти;
Стерегут их недруги злые.
Коли чуть они голову подымут —
В них прицелятся тотчас сорок ружей.
Они три дня, три ночи не ели,
Пили только воду дождевую,
Накопленную во впадине камня.
На четвертый взошло красное солнце,
И вода во впадине иссякла,
Тогда молвила, вздохнувши, Катерина:
«Господь бог! помилуй наши души!»
И упала мертвая на землю.
Хризич, глядя на нее, не заплакал,
Сыновья плакать при нем не смели —
Они только очи отирали,
Когда от них отворачивался Хризич.
В пятый день старший сын обезумел,
Стал 1лядеть он на мертвую матерь,
Будто волк на спящую козу,
Его брат, видя то, испугался;
Закричал он старшему брату:
«Милый брат! не губи свою душу:
Ты напейся горячей моей крови,
А \мрем мы голодною смертью,—
Станем мы выходить из могилы,
Кровь сосать наших недругов спящих».
Хризич встал и промолвил: «полно!
Лучше пуля, чем голод и жажда».
И все трое со скалы в долину
Сбежали, как бешеные волки.
Семерых убил из них каждый,
Семью пулями каждый из них прострелен,
Головы враги у них отсекли
И на колья свои насадили —
А и тут глядеть на них не смели:
Так им страшен был Хризич с сыновьями

12  Гайдук — глава, начальник. Гайдуки не имеют пристанища и живут разбоями (примечание автора).


IV. БОНАПАРТ И ЧЕРНОГОРЦЫ

«Черногорцы? что такое?
Бонапарте вопросил:
Правда ль, это племя злое
Не боится наших сил?
 

«Так раскаются ж нахалы:
Объявить их старшинам,
Чтобы ружья и кинжалы
Все несли к моим ногам».
 

Вот, он шлет на нас пехоту
С сотней пушек и мортир,
И своих мамлюков роту,
И косматых кирасир.
 

Нам сдаваться нет охоты —
Черногорцы таковы!
Для коней и для пехоты,
Камни есть у нас и рвы!...
 

Мы засели в наши норы
И гостей незваных ждем;
Вот, они вступили в горы,
Истребляя все кругом.
...........................................
...........................................
 

Идут тесно под скалами.
Вдруг — смятение!.. Глядят:
У себя над головами
Красных шапок видят ряд.
 

«Стой! пали! Пусть каждый сбросит
Черногорца одного!
Здесь пощады враг не просит:
Не щадите ж никого!»
 

Ружья грянули — упали
Шапки краевые с шестов;
Мы под ними ниц лежали,
Притаясь между кустов.
 

Дружным залпом отвечали
Мы Французам... «Это что?»
Удивясь они сказали:
 «Эхо, что ли?» Нет, не то!
 

Их полковник повалился,
С ним сто двадцать человек.
Весь отряд его смутился,
Кто, как мог, пустился в бег.
 

И Французы ненавидят
С той поры наш вольный край,
И краснеют, коль завидят
Шапку нашу невзначай.

 

V. ПЕСНЯ О ГЕОРГИИ ЧЕРНОМ

Не два волка в овраге грызутся —
Отец с сыном в пещере бранятся.
Старый Петро сына укоряет:
— «Бунтовщик ты, злодей проклятый!
Не боишься ты господа бога!
Где тебе с султаном тягаться,
Воевать с белградским пашою!
Аль о двух головах ты родился?
 Пропадай ты себе окаянный,
Да зачем ты всю Сербию губишь?»
 Отвечает Георгий угрюмо:
— Из ума, старик, видно выжил,
Коли лаешь безумные речи!
Старый Петро пуще осердился,
Пуще он бранится, бушует.
Хочет он отправиться в Белград,
Туркам выдать ослушного сына,
Объявить убежище сербов.
Он из темной пещеры выходит;
Георгий старика догоняет:
«Воротися, отец, воротися,
Отпусти мне невольное слово».
 Старый Петро не слушает, грозится:
— «Вот ужо, разбойник, тебе будет!
Сын ему вперед забегает,
Старику кланяется в ноги.
Не взглянул на сына старый Петро.
Догоняет вновь его Георгий
И хватает за сивую косу:
— «Воротись, ради господа бога:
Не введи ты меня в искушенье!»

Отпихнул старик его сердито
И пошел по белградской дороге.
Горько, горько Георгий заплакал,
Пистолет из-за пояса вынул,
Взвел курок, да и выстрелил тут же.
Закричал Петро, зашатавшись:
— «Помоги мне, Георгий, я ранен!»
И упал на дорогу бездыханен.

Сын бегом в пещеру воротился;
Его мать вышла ему навстречу.
— «Что, Георгий, куда делся Петро?»
Отвечает Георгий сурово:
— За обедом старик пьян напился
И заснул на белградской дороге.

Догадалась она, завопила:
— «Будь же богом проклят ты, черный,
Коль убил ты отца родного!»
С той поры Георгий Петрович
У людей прозывается Черный.

 

VI. КОНЬ

Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил,
Не потряхиваешь гривой,
Не грызешь своих удил?
Али я тебя не холю?
Али ешь овса не вволю?
Али сбруя не красна?
Аль поводья не шелковы,
Не серебряны подковы,
Не злачены стремена?
 

Отвечает конь печальный:
Оттого я присмирел,
Что я слышу топот дальний,
Трубный звук и пенье стрел;
Оттого я ржу, что в поле
Уж не долго мне гулять,
Проживать в красе и в холе,
Светлой сбруей щеголять;
Что уж скоро враг суровый
Сбрую всю мою возьмет
И серебряны подковы
С легких ног моих сдерет;
Оттого мой дух и ноет,
Что наместо чепрака,
Кожей он твоей покроет
Мне вспотевшие бока.

 

* * *

Я привел здесь эти образчики подделок Мериме никак не для заполнения нескольких страниц моей книги, а чтоб наглядно показать читателю внутреннюю психологическую пружину важнейшего рода литературных мистификаций. Она здесь очень хорошо видна.

Мериме был неспособен к вполне оригинальному творчеству, но у него был талант подражательности. А подражательность естественно направляется к тому, что кажется автору оригинальным, т. е. чуждым окружающей его среде и что особенно остается в памяти, подобно необычным звукам. При этом кроме содержания, подделывается и стиль.

Это я и называю инстилизацией.

В данном случае автора поразили, вероятно еще в юности, какие-то из прочитанных им действительных песен балканских славян, в которых он увидел «дикую красоту» взамен уже приевшихся в XIX веке «классических красот». Последние тоже казались оригинальными и потому вызвали поток подделок от имени древних греков и латинян в XV и XVI веках, а через триста лет, конечно, спустились на уровень обыденности. И он «инстилизировал» от имени «западных славян» ряд песен, изобразив фольклор этих малоизвестных тогда народов, конечно, не таким, каким он был в действительности, а каким рисовался в его воображении.

Такое подражательное творчество вообще легче, чем вполне самостоятельное, подобно тому, как путь с провожатым или по отдаленным сигналам легче вполне самостоятельного искания дороги по незнакомой местности. Вот почему талантливые инстилисты-мистификаторы, повидимому, никогда не могли дать выдающихся произведений вполне самостоятельного стиля и содержания.

В данном случае, как видел уже читатель, поэтические инстилизации Мериме вызвали даже псевдо-обратный перевод их Пушкиным на один из славянских языков, на русский.

В «Библиотеке для чтения» они вышли без предисловия, но в первом же издании своих стихотворений (1835) он счел необходимым снабдить их и сопутственной статейкой, где раскрыл имя их «собирателя», отмечая, что «поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий, и знаток в славянской поэзии, не усомнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию».

«Мне очень хотелось знать, — пишет Пушкин дальше, — на чем основано изобретение странных сих песен».

Очевидно, некоторые подозрения у Пушкина были, но, во всяком случае, можно считать, что он оказался более легковерным, чем Гёте, который сразу почувствовал тут мистификацию. Мериме был совершенно прав, когда предпослал второму изданию своих «Гуслей» ироническое предисловие, в котором упоминая о тех, кого ему удалось провести, называет и Пушкина.

Здесь нетрудно видеть, что воображаемая «экскурсия на Восток» предпринята была молодым Мериме в поисках материала, дающего художнику возможность перескочить через затверженные каноны «классиков». На Востоке — по его мнению — художнику открывалось много путей для борьбы с классицизмом — хотя бы изображением той «дикой красоты», о которой он писал, взамен воображаемых классических салонов Аспазии и Сапфо. Европейский романтизм начала XIX века был следующим — и вполне логическим — шагом после руссоизма. Обнажение страстей экзотических героев в глазах европейца принимало такие великолепные формы, что Восток не мог не притягивать их внимания. Египетский и Сирийский походы Наполеона, разумеется, не прошли бесследно. Об «янычарах» во Франции и в Европе узнали хорошо, а борьбой за независимость в Греции читатель был подготовлен к принятию другой романтической экзотики. Но экзотический фольклор все же являлся слишком тонким блюдом для неподготовленного вкуса классиков. Для того чтобы он выдержал испытание, нужен был «Эрнани», три года спустя после «Гуслей».13


13 Евгений Ланн, стр. 99.


Нет сомнений, что некоторую роль в выборе Мериме сыграл и Макферсон. Подделанный этим поэтом народный эпос «древней Шотландии», приводивший его в восторг, не мог не натолкнуть молодого писателя на мысль испробовать свои исключительные стилизационные способности в подделке именно народных песен. А о том, что Мериме знал и восхищался Макферсоном, нам известно из письма его друга Ж. Ж. Ампера, будущего историка Рима, к Жюлю Бастиду, который писал в 1825 году:

«Я продолжаю изучать вместе с Мериме Макферсоновского «Оссиана». Какое счастье дать французский перевод!»

К тому времени сложилась уверенность в подделке этого кельтского эпоса, особенно после книги Малькольма Лэнга. Возможно, что и Мериме знал это, но как видно из приведенного письма Ампера, интересовался только художественной стороной песен Макферсона и решился попробовать свои силы в том же роде.

Упоминаемое выше предисловие Пушкина к «Песням западных славян», помещенное в первом издании его сочинений в 1835 году, сопровождается французским письмом Мериме, крайне для нас интересным. Желая узнать, «на чем основано изобретение странных сих песен», Пушкин обратился с запросом об этом к С. А. Соболевскому, с которым Мериме был «коротко знаком». А Мериме в письме к Соболевскому, помеченном 18 января 1835 года, охотно и любезно отвечает на заданные ему вопросы: «Guzla» написана мною по двум мотивам, из коих первый — поиздеваться над couleur locale, в который мы с головой бросились в 1827 году». Вторым же мотивом было добыть у западно-европейских славянофилов (как было уже сказано выше) деньги для поездки на Восток. И вот, вооружившись всего лишь двумя книгами для усвоения «местного славянского колорита», Мериме приступил к своим балладам. Это были: брошюра французского консула в Бонялуке, старающегося доказать, что босняки — «гордые свиньи», причем он цитировал несколько иллирийских слов, и «Путешествие в Далмацию» итальянского аббата Форти. Автор первой книжонки, как предполагает Мериме, знал об Иллирии не больше, чем и он, создатель «Guzla», а из второй книги он, не смущаясь, заимствовал для своих примечаний немало материала. «Иногда он просто-напросто списывал целые абзацы. Свое замечательное письмо С. А. Соболевскому Мериме кончает так: «Передайте Пушкину мои извинения. Я горд и вместе с тем стыжусь, что провел его».

«Как хороший охотник, шел мистификатор во все века по следам писательской популярности», — говорит Евгений Ланн, из книжки которого я беру этот рассказ. — До Ренессанса благочестивый монах подделывал творения «отцов церкви», не прекращая своей работы даже и тогда, когда воинствующая церковь стала отступать на новые позиции и когда вместе с ослаблением ее экономического значения ослабевала и ее политическая роль. В эту эпоху мистификация входила в виде «идеологических резервов» и помогала клерикалам XVI века удерживать свои позиции, обогащая боевое снаряжение церкви многочисленными подделками: святым Бернардом, подделанным в 1449 году Жаном Гарландом; полемической книгой святого Афанасия, направленной против еретиков и написанной епископом Вигилиусом, комментариями святого Амвросия к посланиям апостола Павла, подделанными донатистом Тихониусом в 1532 году и т. д., и т. д.».14


14 Евгений Ланн, Литературная мистификация. Книжка эта вышла в 1930 году, много после того, как я показал в своей работе «Христос» подлог всей классической и клерикальной литературы вплоть до средних веков.


Что же касается литературной классической мистификации, то она могла возникнуть только тогда, когда крестовые походы и крестоносные латинские государства в Элладе, рассыпавшись как фейерверк, сделали события в этой стране волшебной сказкой Западной Европы. Поэтому и творчество тех произведений, которые теперь приписываются классическим писателям, начинается с того момента, когда гуманизм противопоставил апокрифическим творениям «отцов» и бесчисленным богословским «опусам» их комментаторов апокрифические же произведения «светских» писателей Греции и Рима. Только в 1465 году заработал в Италии первый типографский станок, и уже через тридцать лет история литературы зарегистрировала подделку латинских авторов» Лишь в 1498 году Апниус де-Витербе (Annius de Viterbe) опубликовал в Риме сборник произведений Фабия, Пиктора, Семпрониуса, Катона и других, которые он, яко бы, нашел в Мантуе, а на деле сам сочинил. Еще в 1400 году гуманисты не знали подлинников Платона, потому что первый псевдо-перевод нескольких его диалогов написал Бруни для Козьмы Медичи в 1421 году, работая одновременно над исправлением «Этики» Аристотеля, которая до него была лишь в латинском переводе. Тот же Бруни выпустил в 1406 году несколько речей Демосфена, а до папы Николая V, вступившего на престол в 1447 году, количество греческих классиков, ставших известными (в подлинниках) западному миру, писавшему еще только по-латыни, было совершенно ничтожно. Греческих поэтов совсем не было известно даже в первой половине XV века ни на Западе, ни на Востоке. Латинский текст «Илиады» 1369 года, повторенный Валлой в 1445 году, был, — говорит Евгений Ланн (стр. 106) — не переводом, а зарождением греческой Илиады. Только конец XV века и начало XVI дали уже много произведений греческих классиков, якобы, в латинском переводе. Немало ученых овладело тогда и греческим языком, но все же эти предпосылки были недостаточны, чтобы мастера стилизации и мимикрии выступили с греческими подделками, а потому и подделывали их в виде латинских переводов, как Мериме по-французски славянские песни.

Много лучше создавали тогда латинских классиков. В1519 году французский ученый De Boulonge подделал две книги Валерия Флакка, а один из замечательных ученых-гуманистов Сигониус опубликовал в 1583 году неизвестные до него отрывки из «De Consolatione» Цицерона. Эта симуляция была сделана, — говорит Евгений Ланн, — с таким мастерством, что обнаружилась только через два века, да и то случайно: было найдено письмо Сигониуса, в котором он сознавался в своей мистификации. В том же веке один из первых немецких гуманистов, познакомивший Германию с римскими классиками, Пролюциус (Prolucius), написал седьмую книгу «Календарной мифологии» («Fasti») Овидия. Мистификация эта была отчасти вызвана ученым спором о том, на сколько книг делились эти Fasti; несмотря на указания от имени прежнего автора, что книг у него 6, некоторые ученые Ренессанса, основываясь на композиционных особенностях, настаивали на том, что книг этих должно быть 12.

Точно так же голландец Мерула (Merula), автор «Всемирной истории», цитировал неоднократно длинные абзацы из рукописи Пизона и из грамматики времен Траяна, никогда не существовавших. Францисканец историк Гевара (Guevara) опубликовал найденный им во Флоренции философский роман, героем которого являлся Марк Аврелий. Роман его имел очень большой успех, и думают, что он послужил материалом Лафонтену для одной из его новелл «Дунайский крестьянин». Только тщательный анализ показал, что тут — мистификация.

В конце XVI века историки еще мало осветили вопрос о распространении в Испании христианства. Для восполнения пробела, испанский монах Хигера (Higuera) после большой и сложной работы написал хронику от имени не существовавшего никогда римского историка Флавиуса Декстера. Небезынтересна история и трагедии, изданной в XVIII веке голландским ученым Хиркенсом (Heerkens) под именем Люция Вара, яко бы трагического поэта эпохи Августа. Трагедия имела значительный успех, но через некоторое время удалось случайно установить, что венецианец Коррарио (Corrario) издал ее еще в XVI веке от своего собственного имени, имитируя древне-римскую трагедию и никого не пытаясь ввести в заблуждение. Исключительно удачна в стилистическом отношении была мистификация, сделанная испанцем Мархеной (Marchena). Прикомандированный к французской армии на Рейне, он вместе с несколькими приятелями развлекался в 1800 году сочинением на латинском языке рассуждений довольно непристойного характера. Из них он и сфабриковал потом целый рассказ и связал его с текстом XXVI главы Петрониева «Сатирикона» в том месте, где Энкольпиус с Квартиллой смотрят в щелку на игры Гитона и Паннихис. Почти невозможно отличить, где кончается Петроний и начинается Мархена. Свой отрывок с петрониевым текстом он и издал, указав в предисловии и воображаемое место находки — библиотеку St. Galli. И это — не единственная подделка сатир Петрония. За столетие до Мархены французский офицер Нодо (Nodot) издал «полный» Сатирикон, якобы «по рукописи тысячелетней давности, купленной им при осаде Белграда у одного грека», но никто не видал ни этой, ни более древних рукописей Петрония. Также переиздавался Катулл, подделанный в XVIII веке венецианским поэтом Коррадино (Corradino), который, яко бы, нашел в Риме список Катулла, более точный и пространный, чем ранее известные. Заслуживает внимания также мистификация немецкого студента XIX века Вагенфельда (Wagenfeld). Он, якобы, перевел с греческого на немецкий историю Финикии, написанную финикийским историком Санхониатонон и переведенную на греческий язык Филоном из Библоса. Эта находка произвела огромное впечатление, так как Санхониатом имелся до тех пор лишь в виде небольшого отрывка. Один из профессоров дал предисловие к этой книге, после чего она была издана с факсимиле греческого текста, а после издания, когда у Вагенфельда потребовали греческую рукопись, он отказался ее представить.

В таком же положении оказываются и все латинские и греческие древние классики, и, кроме того, они совсем не так уже многочисленны, как воображает публика. Ведь, если их перепечатать обычным шрифтом, то все они вместятся в один или два книжных шкафа. Затем с конца XVIII века количество классических апокрифов начинает резко падать, и причины этого слишком очевидны, чтобы на них останавливаться подробно. Если в XVI и XVII веках нельзя было и представить себе образованного, по тем временам, человека, не знающего греческого и латинского языков, то в последующие два века новые культурные проблемы ослабили внимание к античному миру, а замечательные национальные литературы дали Европе такие имена, которые в истории ее культуры оставили неизмеримо более глубокий след. По следам этих имен и устремились теперь мистификаторы. Так, в 1798 году Депрео (Despréaux) подделал целый том посмертных произведений Лафонтена под названием «Ocuvres posthumes de J, La Fontaine», выдавая себя за их редактора. В 50-х годах прошлого века на лондонских аукционах стали появляться к большом количестве письма Байрона, Шелли и Китса. Один книгопродавец купил 25 таких писем и издал с предисловием Роберта Броунинга. Никто не высказывал сомнении в их подлинности, и лишь случайно Пальгрэв обратил внимание на то, что одно из них ему знакомо. Это был отрывок из статьи его отца, помещенной в журнале 1840 года. Лишь после того был произведен более тщательный анализ обнародованных писем, благодаря которому нельзя стало сомневаться в поддельности всего их сборника.

Стремление мистификаторов произвести сенсацию не оставило в покое и тени ученых. Так, 15 июля 1867 года во Французской академии наук Мишель Шаль (Chasles) прочел письмо Паскаля к английскому Физику Бойлю, где Паскаль излагает гипотезу о взаимном притяжении тел. В следующем же заседании Шаль огласил и другое «новонайденное» письмо Паскаля, адресованное самому Ньютону, в бытность последнего студентом. В этом письме Паскаль знакомит и Ньютона со своими соображениями по поводу... приписываемого последнему закона тяготения!

Трудно себе представить то впечатление, какое произвели эти письма на ученых. Ньютону бросалось обвинение в том, что он воспользовался идеями Паскаля, доверчиво сообщившего их ему. Фай, Эли де-Бомон отрицали возможность их подделки, а химик Балар после их химического анализа заявил о древнем происхождении чернил. Затем Шаль опубликовал и еще несколько писем Паскаля: к философу Гассенди, к Гоббсу, к королеве Христине Шведской и т. д. Сенсация выплеснулась за пределы Франции. Английский Физик Дэвид Брюстер (Brewster) от имени английской науки протестовал против умаления заслуг Ньютона и против легковерия Шаля. Таль энергично возражал против всех доказательств и через некоторое время огласил новое письмо — на этот раз Галилея к Паскалю, откуда было видно, что мысль о законе тяготения занимала еще Галилея на одиннадцать лет раньше, чем Паскаль якобы сообщил это Ньютону. Когда экспертиза установила тут подложность, Шаль со своими единомышленниками снова протестовал. И только после того как в новых письмах Ньютона, представленных Шалем из своей коллекции автографов, найдены были фразы, скопированные из «Истории современной философии» Саверлена, Шаль сдался и через два с липшим года после опубликования первого письма Паскаля, он с той же кафедры Академии Наук признал себя жертвой мистификации.

Автором всех этих писем оказался некий Врэн-Люка (Vrain Lucas), очень образованный человек, мастерски подделавший всю коллекцию, проданную им знаменитому геометру Шалю.15


15Augustin Thierry, «Les Grandes Mystification Litteraires». Paris 1911, 1913, p. 268.


Такого рода злостные мистификации характеризуют обычно .злостных по натуре людей, но чаще бывают мистификации с целью наживы. Немало и романов было для этого подделано. Так, с той же целью в 1823 году в Германии вышли псевдо-переводы романов Вальтер-Скотта «Walladmor» и «Schloss Avalan», автором которых был Вильгельм Геринг (Haering). Подделывали Вальтер-Скотта и во Франции. Когда он умер, завоевав мировую славу, во Франции вышли четыре книги, помеченные его именем, и яко бы переведенные с английского: сначала «Allan Cameron» и «Aimé Verd», написанные в действительности некоим Калэ (Calais), а затем еще две: «Le proscript de Hebrides» и «La Pithie des Haighlands».

А год спустя известность Фенимора Купера также вызвала во Франции подделку. На титуле значилось: Фенимор Купер «Red-wood», «американский роман», а написал его кто-то, выдав свое произведение за французский перевод английской книги. Фильдингу повезло в Голландии. В 1749 году вышел там роман на французском языке: «Le véritable ami ou la vie de David Simple», которого Фильдинг никогда не писал.

Не избежал подделок и Мольер. В январе 1845 года в одном из Французских театральных журналов помещено было письмо адвоката из Руана Геро-Лагранжа, сообщавшего о найденной им новой рукопиги Мольера «Docteur amoureux». Сенсация, вызванная этой находкой, была очень велика: пьесу захотели ставить в Одеоне. Роли были отданы лучшим актерам, и начались репетиции.

Пьеса имела большой успех не только у публики, но и у критики. Лучшие театралы — Ипполит Люка, Этьен Араго и другие — не сомневались в ее подлинности и дали блестящие отзывы о ее литературных достоинствах. Первый — Люка — писал в «Le Siècle»: «Авторство. Мольера сомнений не вызывает ... Во Влюбленном докторе мы находим пять-шесть ситуаций из других его комедий ... Пьеса интересна, написана с большим юмором и несравненно выше, чем «Médecin Volant». Литературно-театральные круги были единодушны в своей высокой оценке. Только один Теофиль Готье продолжал упорствовать, приписывая пьесу тому самому молодому человеку, который ее доставил, т. е. Колонну. Но сборы не уменьшались, и можно думать, что мистификация раскрылась бы не скоро, если бы сам Колонн не проговорился о своем авторстве. Слухи о подделке окрепли, справки в Руане об адвокате Геро-Лагранже опровергли его существование на свете, и после этого раскрылась вся история находки. Оказалось, что Колонн, которому было двадцать три года, прибег к мистификации после того, как его трагедия из римской жизни «Virginie» была отвергнута театром Одеон, и на присылку небольшой пьесы «Sous le Masque» директор ответил молчанием. А придать рукописи старинный вид помог ему один палеограф. После этой авантюры с «Влюбленным доктором» автор занялся уже научной работой и читал курс риторики в Алжирском колледже. В Алжире были поставлены две его новые пьесы, а через тридцать лет после истории с поддельным Мольером театральные произведения его шли даже и в Париже, хотя ни одно из них не имело особого успеха. Талантливый автор «Влюбленного доктора» оказался посредственным драматургом. Как симулянт он был на высоте, а как самостоятельный писатель и ученый — погредственностью.

Еще более посредственным писателем оказался тот, чье имя связано с подделкой пьесы Шекспира. В 90-х годах XVIII века в Лондоне была хорошо известна книжная лавка библиофила-букиниста Сэмюэля Айрланда, которая являлась своеобразным литературным клубом, а сам Сэмюэль Айрланд напоминал нашего издателя XIX века Смирдина. У Сэмюэля был сын Вилльям-Генри, который, кончив школу, поступил клерком в контору и одновременно со службой много времени уделял поискам редких книг. В декабре 1794 года Сэмюэль Айрланд был крайне обрадован находкой, которую ему вручил семнадцатилетний Вилльям. Роясь в бумагах своего патрона по конторе, юноша «нашел ипотеку (договор на заклад земельного участка), заключенную между Шекспиром и стратфордским землевладельцем Фрэзером.16 Подпись Шекспира, редакция договора, бумага и чернила не вызывали никаких сомнений в подлинности. Через три месяца Вильям объявил отцу, что у того же патрона он нашел много интереснейших документов, связанных с Шекспиром: театральные заметки, несколько контрактов с актерами, книги с пометками Шекспира на полях, переписанный экземпляр «Короля Лира» с вариантами, неизданные фрагменты «Гамлета» и два «любовных» письма Шекспира, адресованных мисс Hathway, причем в одно был вложен локон поэта. Радость Сэмюэля Айрланда представить нетрудно. В лавке его была устроена выставка найденных драгоценных рукописей и реликвий. Известный биограф Сэмюэля Джонсона Босвелль опустился перед витриной на колени; весь литературный и научный Лондон перебывал в лавке. Весть о находке докатилась до дворца, и оба Айрланда были приняты одним из членов королевского дома. Энтузиазм шекспирологов не поддавался описанию; только Эдмунд Мэлон, один из лучших знатоков Шекспира, держался в стороне от лавки на Норфольк-сртитте, отказываясь посетить выставку. Скоро стал сомневаться и Босвелль, но это обстоятельство не повлияло на Сэмюэля Айрланда, выпустившего по подписке сборник с новонайденными материалами. А вслед за этим Вильям поразил отца еще новой находкой: ему удалось отыскать написанную белыми стихами неведомую трагедию Шекспира «Wortigern and Rowena», национальную трагедию о битве англичан с пиктами и шотландцами после отплытия из Англии римских легионов Гонория. Прослышав о находке, два лучших театра Англии — Дрюриленский и Ковентгарденский — прислали в лавку представителей просить пьесу для постановки. Во главе Дрюриленского театра стоял Шеридан — знаменитый автор «Школы злословия», и Айрланд отдал трагедию ему. Лучшие артисты Англии — Джон Кембль и «великая Сиддонс» — получили в ней роли. Была написана музыка Вилльямом Линли, пролог и эпилог. Но уже на первых репетициях стало очевидно, что трагедия никуда не годится. Мэлон выпустил специальный памфлет, издеваясь над доверчивостью театра. Первое представление назначено было 2 апреля 1796 года. Зал был переполнен. Но после первых же сцен бездарные стихи стали вызывать смех. Казалось, что Кембль, пграя, издевается над текстом. И когда он, по ходу пьесы, должен быть сказать: «Я бы хотел, чтобы этот мрачный фарс скоро окончился», зрители начали хохотать. Трагедия провалилась, повторного спектакля не состоялось.


16 Пользуюсь переводом Евгения Ланна в его книге «Литературные мистификации».


Некоторые из друзей решили добиться у Вилльяма правды, и он сознался в подделке. Отец выгнал его из дому, продолжая настаивать на том, что пьеса является подлинной, несмотря на признание сына, которого старик обвинял во лжи. В ответ на это Вилльям Айрланд издал брошюру со всей историей мистификации. Уйдя из дому отца, он перепробовал много профессий, после чего написал несколько посредственных романов, пьес и, между прочим, не плохой памфлет на библиофилов.

Читатель видит здесь уже фальсификатора-маниака, каким несомненно является не один Вилльям Айрланд. В других случаях мистификатором оказывается слишком преданный кому-нибудь человек, сочиняющий от его имени что-нибудь трогательное. Таково стихотворение, опубликованное в 1765 году от имени Марии Стюарт. В нем шотландская королева (писавшая очень плохие стихи), прощалась с Францией — «родиной, взлелеявшей мое детство, чтобы через несколько недель пойти на эшафот». Стихотворение это, якобы, было извлечено из рукописи Бекингема и одно время было настолько популярно, что когда автором его оказался журналист Керлон (Querlon), некоторые биографы Марии Стюарт продолжали приписывать ей эту прощальную песню.

Литературной мистификацией являлась и опубликованная Берсенэ (Bersenay) и Эмбером (Imbert) переписка Людоника XVI с братьями и со многими историческими лицами, вышедшая в 1803 году. Подделаны были и письма м-м де-Помпадур — целых четыре тома писем, якобы написанных знаменитой Фавориткой Людовика XV в период 1746—762 гг.

История литературы знает уже столько аналогичных подделок, что перечислить их невозможно. И я отмечу только, что многие романы, написанные в мемуарном роде, выдавались за действительные мемуары. Так, Дефо первоначально выдал своего Робинзона Крузо за подлинные воспоминания «моряка из Йорка». Год спустя он издал вторую свою мистификацию — «The Memoirs of a Cavalier or a Military Journal. 1632—1646»  — воспоминания английского офицера о своем пребывании в Германии и о гражданской войне в Англии, приписав авторство одному действительному полковнику Эндрью Ньюпорту, причем поместил и портрет его на титульном листе. Но когда заинтересовались биографией этого полковника, то оказалось, что Ньюпорт родился в 1622 году, тогда как в «Мемуарах» автор сообщает, что он родился в 1608 году. Однако, это «несовпадение» дат не заставило еще сомневаться в подлинности мемуаров, и лишь характерные для Дефо детали открыли автора. Да и третий роман его «Дневник Чумного года» является мистификацией. В нем горожанин, проведший, будто бы, весь 1665 год в зачумленном Лондоне, описывает виденные им события, но его книга, по словам издателя, не могла быть опубликована в свое время из-за многочисленных насилий над врачами в те дни.

Насколько велико было в XVIII веке стремление писать от чужого имени, показывает и то, что сам Свифт, автор «Гулливера», издал свои роман в виде мемуаров с предисловием некоего Ричарда Симпсена, писавшего, что автором этой книги является близкий его приятель мистер Gulliver. В первом издании 1726 года был дан и портрет самого Гулливера, а под портретом была надпись Captain Gulliver of Redrix (в возрасте 58 лет). Интересно отметить, что фамилию своего героя Свифту не пришлось даже и выдумывать. В Лондоне находилась книжная лавка Лоутона Гулливера, которую и Фильдинг и Арбэтнот избрали для некоторых произведений как псевдоним.

Классические образцы фальшивых мемуаров мы находим особенно во Франции. Некоторые издательства там даже специализировались на подобных мемуарах; таковы были в Париже «L'advocat», и др. В конце 20-х и в начале 30-х годов парижский книжный рынок выбрасывал одну мистификацию за другой. Появились «Мемуары Людовика XVIII, собранные герцогом *** в двенадцати томах, в основу которых легла книга (поддельных) мемуаров того же Людовика, написанная бароном Лямот-Лангон (Lamothe-Langon), но кто являлся автором двенадцатитомных мемуаров, до сих пор неизвестно. Лямот-Лангон служил сначала префектом Каркассона, но был уволен и специализировался на фальшивых воспоминаниях. Он является автором «Исторических и анекдотических мемуаров герцога Ришелье», вышедших в 1829 году в шести томах, и «Извлечений из мемуаров князя Талейрана». Следующие за этим четырехтомные мемуары Талейрана вышли в 1838 году, и охватили эпоху консульства и империи.

В том же году вышли два тома «Воспоминаний аристократки», агента герцога Ровиго, следившей в Англии за семьей Бурбонов, а автором подделки был тот же Лямот-Лангон вместе с Амедеем Пишо (Pichot) и Ферье (Ferrier). Успех их был так велик, что в том же году вышли еще четыре тома под заглавием «Mémoires d'une femme de qualité sur Louis XVIII, sa cour el son règne». Кроме Лямот-Лангона и Пишо, в этой подделке принимал участие и Шарль Нодье. А в следующем году вышло еще продолжение: «Révélations d'une dame de qualité sur les années 1830 и 1831», написанное в двух томах тем же Лямот-Лангоном. Он же нависал еще четырехтомные воспоминания о Марии-Антуанетте от имени придворной дамы графини Д'Адемар (d'Adhemar), вышедшие в 1836 году, и выпустил в следующем году в Лондоне мемуары Софи Арну (Arnould) в двух томах, а в Париже — трехтомные мемуары герцогини Дю-Берри. Помогали ему Гинар (Hinard), Гримо (Grimaud) и Ферье, а для сохранения единства стиля редакция была поручена упомянутому нами Пишо. Материалами для них являлись книги о Дю-Барри, вышедшие в Лондоне до революции, анекдоты о ней, ее письма и книга «Vie d'une courtisane de dix-huitième siècle». Опытным автором Фальшивых мемуаров был также и бывший дипломат де-Вилламарэ (de Villamarest), на которого в свое время обратил внимание Наполеон. Получив в свое распоряжение около сотни страниц воспоминаний Бурьенна (Bourienne), секретаря, а затем министра Наполеона, Вилламарэ выпустил в 1829—1830 году в Париже десять томов «Мемуаров г. Бурьенна о Наполеоне, директории, консульстве, империи в реставрации», имевших успех скандала, благодаря некоторым анекдотам, вроде того, как Наполеон «хотел иметь ребенка» от жены одного пехотного офицера Фурэ ((Foures) и за завтраком говорил Бурьенну: «Глупышка никак не может его сделать». А когда этой даме намекнули на ряд преимуществ, связанных для нее с рождением ребенка от Бонапарта, она ответила: «Честное слово! Это не по моей вине!» Тот же Вилламарэ написал «Мемуары камеристки Жозефины о частной жизни этой императрицы, ее родни и дворе», вышедшие в 1833 году в двух томах, а также мемуары известного итальянского композитора Бланджини (Blangini), опубликованные в 1835 г. Поддельны оказались и семитомные мемуары маркизы де-Креки (Créqui) за период времени с 1710 по 1800 год, вышедшие в 1834 году и приписываемые Кузену (Cousin) и де-Куршану (Courchamps), имя которого связано и с мемуарами знаменитого Джузеппе Бальзамо, известного под именем графа Калиостро, великого духовидца, дурачившего перед Французской революцией великосветские салоны многих европейских стран. Путешествуя по Европе, он называл себя то графом Фениксом, то графом Пеллегрини, имел высоких покровителей, а среди учеников — кардинала де-Роган, вместе с которым оказался замешанным в известном процессе по делу о «краже ожерелья». От суда ему удалось освободиться. В 1789 году он попал в Рим, где был приговорен инквизицией за «кудесничество» к смертной казни, но папа заменил ему смерть пожизненным заключением, и в 1795 году он умер в тюрьме пятидесяти двух лет. И вот, в 1841 году в парижской газете «Presse» объявлено было о печатании его неизданных мемуаров, будто бы переведенных с итальянской рукописи «par un gentilhomme». Первый эпизод под названием «Val funeste» был напечатан раньше, а в октябре того же года появилась статья, в которой очень убедительно доказывалось, что два эпизода из этих псевдо-мемуаров псевдо-Калиостро почти целиком заимствованы из польских романов Потоцкого. Де-Куршан объяснял неприятное совпадение тем, что, переведя, уже давно итальянские мемуары Калиостро, он отдал свой перевод одному польскому магнату графу Паку, который кому-то его доверил, а этот неизвестный сообщил Потоцкому. Затем Куршан был принужден изменить эту версию, и в результате «Пресса» предъявила ему иск о возврате аванса и о возмещении вреда, причиненного газете мистификацией в размере двадцати пяти тысяч франков, и суд с полной достоверностью обнаружил подложность «мемуаров Калиостро», которые благодаря этому и не увидели света.

Для того, чтобы показать интимную жизнь двора Наполеона, мистификаторы издали в 1830—1831 году шеститомные мемуары его первого лакея Константа, в создании которых принимало участие несколько авторов, среди которых был и ученый антикварий Рокфор (Roquefort). Английский королевский двор также привлек к себе внимание французских мистификаторов, и в 1820 году вышли мемуары «Бергами, любовника английской королевы Каролины», написанные Вату (Vatout).

Мне нет возможности перечислять все мемуары, подделанные от имени известных лиц, о которых говорят историки этого рода литературы. Упомяну только о мемуарах палача Сансона (Sanson), вышедших впервые в 1830 году и переведенных в свое время на многие европейские языки. «Сансоны» — говорит Евгений Ланн, по книге которого «Литературная мистификация» я прямо реферировал большую часть приводимых на предшествовавших страницах фактов, — это династия французских палачей. До Великой революции во Франции, насчитывавшей около ста семидесяти палачей, известно было несколько династий этих «исполнителей высоких дел» (exécuteurs des hautes oeuvres), как они официально именовались. Главнейшей и самой древней из них считалась династия Сансонов — палачей Парижа, Тура и Реймса.

«Французскому историку Ленотру удалось установить, что впервые в архивных материалах упоминается имя Сансон в 1688 году: Шарль Сансон, по прозвищу Лонгваль, указом Людовика XIV назначается палачом Парижа. Его сын Шарль официально наследовал ему в этой должности в 1707 году и в 1726 году через нотариуса передал титул палача своему семилетнему сыну Шарлю-Жану-Батисту, до совершеннолетия которого исполнял обязанности палача его официальный помощник. В 1740 году Шарль-Жан-Батист приступил к исполнению обязанностей, но, разбитый параличом через четырнадцать лет, он более работать не мог, и хотя его старший сын Шарль-Анри фактически замещал его с 1751 года, но титул перешел к Шарлю-Анри, когда третий «monsieur de Paris» из рода Сансонов умер. Официально Шарль-Анри назначен был палачом Парижа после смерти отца в 1778 году, а все шесть его братьев получили назначение на должность палачей в разных городах. Когда разразилась революция, он занимал пост палача уже одиннадцать лет, в 1789 году он с тем же титулом перешел на службу республики и лишь в сентябре 1794 года по болезни сложил свои обязанности. Таким образом, перед глазами его прошла вся революция, и современники дали ему прозвище «Краеугольный камень революции». Преемником его назначен был его сын Анри, после смерти которого в 1840 году официально получил должность «исполнителя служебных приговоров» последний палач из рода Сансонов — Клеман-Анри».

Легко себе представить, как соблазнительно было романисту составить мемуары того из этих «господ Парижа», который служил при революции, и это было сделано Бальзаком в 1829 году. Бальзак здесь собрал много материалов, относящихся к революционной эпохе, но читатель, избалованный уже в те годы мемуарами к скандального» типа, написанными от имени героев той же эпохи, почти не обратил внимания на Бальзаковские «Воспоминания палача». Псевдо-мемуары эти успеха не имели. Не имели успеха и воспоминания парижского палача Шарля-Анри, вышедшие в следующем, 1830 году и «опубликованные Грегуаром». Это было однообразное собрание бесталанно изложенных анекдотов, относящихся к революции, и никакого интереса не представлявших.

«Иная судьба ожидала третью подделку этого рода, опубликованную в 1863 году в шести томах под названием: «Семь поколении палачей», 1688—1817. Мемуары Сансонов, приведенные в порядок, проредактированные и опубликованные А. Сансоном, палачом при Французском суде». На этот раз «Мемуары палача» имели огромный успех. Одно только иллюстрированное издание их разошлось в восьмидесяти тысячах экземпляров, и все шесть томов переводились на иностранные языки. Их воображаемый автор был Анри-Сансон, официально занявший в 1840 году должность, на которую имел права по установившейся традиции.. Но он совсем не редактировал воспоминаний своих предков и не давал своих собственных. Прослужив палачом семь лет, он был уволен в 1847 году, и в истории рода Сансонов это был первый и последний случаи. Дело в том, что Клеман-Анри любил широко жить и, несмотря на полученное им по наследству состояние, скоро попал в зависимость от ростовщиков. В один прекрасный день они посадили его в Клиши за неплатеж долгов, соглашаясь выпустить только с одним условием: Сансон должен был отдать им под залог задолженных сумм свою гильотину. Рассчитывая скоро расплатиться, он согласился, отдал гильотину, но на свое несчастье скоро получил приказ от судебных властей явиться с нею для исполнения обязанностей. Кредиторы не согласились отдать ее ему до расплаты, и правительство уволило неудачливого палача, назначив на его место другого. Династия Сансонов прекратилась. Клеман-Анри исчез, но в начале 60-х годов его нашел некий журналист, который предложил ему от имени издательства крупную сумму за право воспользоваться при печатании «Мемуаров палача» именем последнего Сансона, как редактора воспоминаний своих предков. Фамилия журналиста, задумавшего эту книгу, была д'Ольбрез (Olbreuse). Сансон согласился дать для нее свое имя. Д'Ольбрез написал к ней предисловие, в котором говорил, что, он, последний из Сансонов, поставил перед портретами своих предков чашу с водой и, принимаясь за эти воспоминания, торжественно вымыл руки для того, чтобы смыть кровь «своих ближних». Составив затем три-четыре первых главы, д'Ольбрез истощил свою фантазию и отыскал какого-то романиста (фамилия его неизвестна), который, в сущности, и написал все мемуары. А Сансон за свое «молчание» получил около тридцати тысяч франков. Мистификация раскрылась в 1875 году, и, таким образом, книга обратилась в простой исторический роман, и даже небезынтересный».

Как совершенно своеобразный повод к мистификации является «Монашенка» Дидро. В этом романе автор выступает в роли моралиста, но мастерство, с которым написана книга, заставляет забыть о ее тенденциозности.

Номинальный автор и героиня романа — Сюзанна, — шестнадцатилетняя девушка, отдана своей матерью в монастырь. Она наивна, но достаточно наблюдательна для того чтобы читатель пришел в ужас при описании ею закулисных сторон монастырской жизни. Она не только обнажает систему духовного насилия за стенами обителей, но и раскрывает такие тайны монастырской жизни, о которых Франция XVIII века уже узнавала из процессов, но забывала через короткий срок.

Фридрих Гримм — один из виднейших сотрудников «Энциклопедии», рассказывает такую историю создания этого романа. Один из преданных друзей энциклопедистов маркиз Круамар (Croimar) ушел в отставку и в 1759 году уехал в свое нормандское поместье. Для всех членов кружка отъезд Круамара являлся большой потерей. Несмотря на настойчивые просьбы энциклопедистов вернуться в Париж, тот твердо решил оставаться в Нормандии. И вот, Дидро прибег для его возвращения к мистификации. Он вспомнил, что, незадолго перед отъездом Круамара, одна молодая монашенка из Лоншан обратилась к защите суда против ее водворения в монастырь, куда против своей воли она была заключена родителями. Круамар очень возмущался отрицательным ответом суда, и Дидро решил использовать гуманность приятеля в интересах своих друзей. От имени мифической монашенки Сюзанны Симонэн, бежавшей из монастыря, он написал ему письмо с просьбой о помощи и защите. Маркиз принял очень близко к сердцу положение несчастной девушки, и между ними завязалась переписка. По просьбе Сюзанны Круамар адресовал свои письма на имя вдовы офицера мадам Мадэп, жившей в Версале, а она пересылала их к Дидро, не зная о содержании, и через нее же шли ответные письма от Дидро, который хорошо подделывал женский почерк; часть его писем Круамару была от имени Сюзанны, а другая от имени мадам Мадэн. Когда Круамар захотел узнать более подробно биографию Сюзанны, Дидро и перед этим не остановился, и описывая несчастия бедной девушки, увлекался так, что друзья заставали его плачущим над ответными письмами маркизу. Но тот все же обманул ожидания Дидро: вместо того, чтобы возвратиться в Париж, он предложил Сюзанне приехать к нему в поместье компаньонкой его дочери.

«Видя, что мистификация принимает неожиданный оборот, Дидро решил обречь Сюзанну на смерть и в ближайшем же письме от имени мадам Мадэп сообщил о том, что несчастная девушка умерла. Круамар был глубоко огорчен и просил «вдову офицера» прислать ему записки, которые, яко бы, вела Сюзанна о своем пребывании в монастыре. Неизвестно, послал ли Дидро Круамару эти воспоминания, т. е. написанный им роман «La Religieuse», который появился лишь в 1796 году, через восемь лет после того как маркиз вернулся и Париж, в обнаружилась мистификация.

И почти каждый из мистификаторов, прибегающих к подделке автобиографических произведений, приписываемых вымышленным авторам, работает над ними так же, как работал Дидро. Основные данные о мнимом авторе сообщаются в предисловии, нередко там же дается и его характеристика, т. е. кладутся первые штрихи образа, который вырисовывается лишь из самого произведения. Иногда предисловия не бывает, но это не мешает тому, чтобы из талантливой подделки вырос дельный и законченный образ. Вполне очевидно, что эффективность произведения стоит в прямой зависимости лишь от степени мастерства, с каким мистификатор разрабатывает образ главного, основного своего героя, вымышленного автора.

Такие мистификации граничат с псевдонимными произведениями. Злостные же мистификаторы обыкновенно пишут не романы.

Немало злостных апокрифов знает история церкви, которой не удавалось в ряде случаев установить реальность неведомых до тех пор и вновь открытых ею писателей. Бесчисленные подделки, авторами которых несомненно являются богословы, коснулись даже и индусов.

Одна из них ввела в заблуждение и Вольтера, нашедшего в Парижской национальной библиотеке книгу «Ezur-Vedam», комментирующую Веды. Он не сомневался, что книга эта «написана была браминами до похода в Индию Александра Македонского», и ее французский перевод, яко бы, с санскритской рукописи издан был в 1778 году. Но через некоторое время удалось установить его поддельность. Все было написано католическими миссионерами, в задачу которых входило извращение учения браминов. Да и в Индии, в библиотеке миссионеров найдены были поддельные комментарии такого же религиозно-полемического характера к другим частям Вед, также приписанные браминам. Аналогичной подделкой введен был в заблуждение и английский санскритолог Джонс («Jones»), переведший вновь открытые им стихи из Пураны, излагающие историю Ноя и написанные каким-то индусом в виде старинного санскритского манускрипта. Да и вся вообще древняя литература настолько неуместна для той стадии умственного и литературного развития, какая была за 2000 лет до нашего времени, что ее целиком приходится отнести к мистификациям.

Ученые Эпохи Возрождения не довольствовались «находками» рукописей уже известных до них писателей, они сообщали друг другу об «открытиях» ими и новых неведомых до тех пор авторов, как сделал в XVI веке Мюрэ, прислав Скалигеру собственные свои стихи под именем забытых латинских поэтов Attius'а и Trabeas'а. Даже историк Ж. Бальзак создал вымышленного латинского поэта. Большой мастер латинской версификации, он включил в издание своих латинских стихотворений, вышедших в 1665 году, после его смерти, одно, восхвалявшее Нерона и, яко бы, найденное им на полуистлевшем пергаменте и приписанное неизвестному современнику Нерона. Стихотворение это долгое время не вызывало никаких подозрений и включалось в антологии латинских поэтов, пока не удалось доказать его поддельность.

Перечислять аналогичные подделки — значило бы дать полный каталог всей латинской и греческой литературы, и потому мы отметим лишь уже давно доказанные. В первую очередь следует упомянуть об опубликованном Монтескье в 1729 году французском переводе замечательной греческой поэмы в духе Сафо, очень скоро переведенной с его перевода и на другие европейские языки. В предисловии своем автор «Духа законов» сообщал, что эти семь песен, носящих общее имя Temple de Cnide, написаны неизвестным поэтом, жившим после Сафо, и найдены им в библиотеке одного греческого епископа. Только значительно позже Монтескье признался в своей мистификации. Не менее искусно были подделаны в 1826 году знаменитым итальянским поэтом Леонарди две греческие оды в стиле Анакреона, написанные, яко бы, неведомыми до тех пор поэтами. Он же издал и вторую свою подделку — перевод латинского пересказа греческой хроники, посвященной истории отцов церкви и описанию горы Синая.

Но едва ли не самой удачной из подделок античных классиков следует признать мистификацию Пьера Луиса (Louys), отделенную от нас сравнительно небольшим промежутком времени. Томик его «Песен поэтессы Билитис» вышел в 1894 году, а раньше отдельные ее песни печатались им в «Mercure de France». В предисловии к сборнику Луис сообщал о найденных им «песнях» этой неизвестной греческой поэтессы шестого века до нашей эры и упомянул о том, что некий d-r Heim даже разыскал ее могилу в Palaemo Limisso. Два немецких ученых — Эрнст и Вилламовиц-Мюлендорф — тотчас же посвятили новооткрытой поэтессе статьи, и имя ее было внесено в «Словарь писателей» Лолье и Жиделя, как автора «элегий и пасторалей», а в следующем издании «Песен» Луис поместил и ее портрет, для которого скульптор Лоране скопировал одну из терракот Лувра. Успех Билитис был так велик, что немало посетительниц Лувра разыскивали в античных залах бюст «новой Сафо», а одна из писательниц с воспитательной целью поместила несколько из них в «Revue des jeunes filles», как образцы высокого эллинского искусства. Еще в 1908 году не всем известно было о мистификации Луиса, так как в этом году он сам получил от одного афинского профессора письмо с просьбой указать, где хранятся оригиналы песен Билитис.

Но мистификаторы находили «неизвестных поэтов» не только в античном мире. Я уже говорил, что античностью, наконец, пресытились. Стали «открывать» замечательных писателей, живших и в эпоху средневековья и в новое время. Среди таких открытий едва ли не самым значительным являются Чаттертоновы «Поэмы Роулея». Автор недолго вводил в заблуждение исследователей, но, тем не менее, его мистификация должна занять место в первом ряду замечательных подделок.

«Томас Чаттертон, — говорит Евгений Лани,17 — жил недолго. Восемнадцати лет он покончил с собой. Его жизнь, поэтическая судьба и история его мистификации представляют для нас особый интерес, так как наследие, оставленное этим мальчиком, не позволяет сомневаться, какого великого поэта в нем потеряла Англия». В одном из старинных английских городов, Бристоле, у музыканта, поэта и фантазера Томаса Чаттертона, певчего бристольского собора, в 1752 году родился сын, которому дали имя Томас. Дядя Томаса служил пономарем в старинной редклиффской церкви, «гордости Бристоля и западных земель». Все детство Томаса связано с этой редклиффской церковью — великолепным образцом готики. С малых лет он дышал воздухом средневековья. Для впечатлительного мальчика, сжившегося со статуями рыцарей и монахов и проводящего все досуги в церкви, словно не существовало Бристоля XVIII века. Средневековая готика не только дала толчок развитию его эстетического вкуса, но и строго ограничила круг его интересов. Он жил в прошлом и хотел об этом прошлом знать как можно больше. Отданный в школу при Кольстонском госпитале, расположенном у развалин старого кармелитского монастыря, он очень много читал. Уже в восемь лет от роду он мог заниматься целый день не отрываясь. Творческая фантазия его заполнена была образами средневековой Англии; он словно торопился прочесть все, что рисовало ему быт и нравы XV века, и по скудным упоминаниям в отчетах магистрата о тех или иных жителях средневекового Бристоля он пытался воссоздать давно забытые образы его жителей. Одиннадцати лет он впервые выступил в печати. Во дворе редклиффской церкви кто-то разрушил крест, и Чаттертон послал в местную газету сатиру на «церковных вандалов». А летом 1764 года он уже сообщил одному из своих товарищей по школе о том, что нашел в одном из ящиков редклиффской церкви много старинных рукописей.


17 Евгений Ланн, Литературная мистификация, стр. 181.


Так, у двенадцатилетнего Чаттертона уже оформились все те образы, которые он ввел в свою мистификацию. Когда-то, в XV веке редклиффскую церковь реставрировал бристольский купец Кениндж. По старинный документам Чаттертон смог восстановить некоторые пункты его биографии: купец несколько раз бывал мэром города в эпоху Генриха VI и однажды послан был Бристолем в парламент. Его фигура подверглась у Чаттертона основательной творческой разработке. Он сотворил из него просвещенного покровителя наук и искусств, окружил его частью историческими лицами, о которых он узнал из городских отчетов, частью вымышленными, среди которых создал выдающуюся фигуру поэта Томаса Роулея (Rowley), приходского священника, и любителя древних рукописей, ставшего чем-то в роде домашнего поэта при Кениндже. Этот воображаемый Роулей и писал, якобы, для домашнего театра своего бристольского купца интерлюдии «Элла», «Годвин» и др. Сам Кениндж тоже, по замыслу мальчика, занимался литературой, и Роулей нередко восхваляет своего покровителя в приветственных стихах. Участвовали в этом воображаемом кружке и другие поэты: вымышленный каноник Джон Икэм, писавший иногда совместно с Роулеем, и Джон Лидгэт — популярный поэт той эпохи.

По мере создания всех этих интерлюдий и поэм, мальчик все чаще и чаще упоминал товарищам по школе и своему наставнику о сделанной им «находке» в редклиффской церкви старинных манускриптов: произведений Роулея, описаний некоторых городских событий, писем, заметок, счетов и т. д. В 1767 году он показал одному оловяннику Бэргему пергамент, украшенный гербами, на которые, якобы, имели право его предки, а также поэму, написанную одним из этих предков. Затем он дал Баррэту, собиравшему материал по истории Бристоля, копии различных документов, относящихся к редклиффской церкви, и две поэмы вымышленного им Роулея: и Битва при Гастингсе» и «Парламент духов». А в следующем году в «Бристольской газете Фарлея» появилась новая подделка: в связи с открытием моста через реку Эвон Чаттертон анонимно послал редактору описание бывшего там старинного моста в эпоху Генриха II, яко бы скопированное со старых рукописей. Вслед за тем он передал Кэткотту несколько копий «Трагических интерлюдий Роулея»: «Элла», «Бристольская трагедия» и др. Одну из копий «Эллы» он послал лондонскому издателю Додели, но тот ничего не ответил. Затем Чаттертон послал Горэсу Уольполю копию отрывка из «The Ryse of Peynteynge in England» — произведение, якобы написанное Роулеем для Кенниджа, где он излагал историю некоего Эффлима, живописца по стеклу, взятого в плен датчанами. Уольполь не заподозрил тут никакой мистификации, и в ответном письме дал очень высокую оценку «стихам аббата Джона», запросив Чаттертона и о том, где были им найдены рукописи.

Но второй присланный отрывок того же произведения вызвал у Уольполя подозрение. В то время общественное мнение уже склонялось к выводу о мистификации Мак Ферсона, и потому Уольполь насторожился. Посоветовавшись с Греем, он признал второй отрывок поддельным, о чем очень мягко сообщил юноше в Бристоль и отослал ему рукопись. Как раз в то время Чаттертон начал сотрудничать в лондонском журнальчике «Городской и сельский журнал», куда посылал свои статейки и небольшие стихи. В этом журнале ему удалось поместить и единственную поэму от имени Роулея, «Элинор и Джюг», напечатанную еще при жизни юноши.

В следующем, 1770 году он переехал в Лондон. Его литературный заработок был так ничтожен, что нередко он в течение трех дней ничего не ел. В августе того же года он отравился.

Смерть его прошла, конечно, незамеченной. Но мало-помалу распространился слух о том, что в Бристоле хранятся старинные рукописи, а юноша, «открывший» их, умер от голода. Через шесть лет после его смерти Сэмюэль Джонсон, отрицавший, как мы видели, подлинность Оссиана, приехал в Бристоль и исследовал рукописи погибшего поэта — «поэмы Роулея». Свое мнение о Чаттертоне он сформулировал так: «Это — самый исключительный юноша из всех, которых я когда-либо знал. Удивляться нужно тому, как мог этот ребенок написать такие вещи».

Несмотря на то, что «Поэмам Роулея», изданным через год, было предпослано издателем предисловие, в котором раскрывалась мистификация, вокруг вопроса о подделке завязался спор. Четверо ученых богословов — Симон, Шервин, Брайан и Милль — отрицали мистификацию. Но пергаменты Чаттертона подделаны были очень неумело — мальчик не был искусен в тонкостях мистификации. Указаны были и филологические ошибки.

Что же касается до художественных достоинств поэм Чаттертона от имени Роулея и до способности гениального мальчика передать дух средневековья — об этом не было спора. Англия потеряла, по словам Мэлона (Malone), «величайшего гения со времен Шекспира».

Но и далекий от Западной Европы азиатский Восток тоже не ускользнул от внимания мистификаторов. Как перевод с арабского, манускрипта, вышла в 1786 году замечательная повесть «Vateck», которая, по словам Байрона, «превосходит все европейские подражания». Но в этой мистификации автор был не повинен. Имя его было Бекфорд (Beckford), и написал он свою повесть в трое суток, без всякой мысли о подлоге, по-французски, а английский переводчик Генли (Henley) напечатал ее во время его отсутствия из Англии, как перевод с арабской рукописи. Рассерженный Бекфорд издал тогда в Лозанне «Vateck'а» по-французски, и на этом языке повесть неоднократно переиздавалась. Большой успех в середине XVIII века имела также книга «Экономия человеческой жизни», написанная, яко бы, брамином и переведенная, будто бы, с индусского манускрипта. Книга эта неоднократно переводилась на ряд европейских языков, причем европейского автора ее установить не удалось и по настоящее время.

С псевдо-арабской рукописи переведена была и «История завоевания Испании маврами», вышедшая в двух томах в 1600 году от имени Абул-Касима — одна из самых старых арабских подделок. Значение этой псевдо-арабской хроники для псевдо-истории Испании было очень велико. Книгой Абул-Касима, мнимого автора ее и современника завоевания:, пользовались все историки XVII века как материалом, не вызывающим никаких сомнений, вплоть до начала XVIII века, когда было доказано, что псевдо-переводчик ее Мигель-де-Луна (Miguel de Luna) сам написал всю эту историю, замистифицировав европейских ученых. Большую сенсацию вызвала также находка итальянского антиквария Курцио (Curzio). В 1637 году он опубликовал «Фрагменты этруской древности», будто бы, по манускриптам, найденным им закопанными в землю. Но находка скоро была разоблачена: установили, что Курцио, чтобы придать пергаменту старинный вид сам закопал подделанный им документ в землю. Такая же судьба, т. е. разоблачение, постигла и изданную в начале XVIII века рифмованную старинную хронику по истории Бельгии — «Analecta Belgica». Но особенно интересна была история раскрытия следующей подделки. В 1762 году капеллан Мальтийского ордена Велла (Vella), сопровождая в Палермо арабского посла, при посещении им одного из аббатств, увидел там в библиотеке старинную арабскую рукопись. Эта находка натолкнула его на мысль «помочь какою-либо подделкою историкам Сицилии найти материалы для освещения ее двухвекового арабского периода. Когда посол уехал в Африку, Велла распустил слух, что этот дипломат нашел древнюю арабскую рукопись, содержащую переписку между властями Аравии и арабскими губернаторами Сицилии. Для того, чтобы заручиться доверием и покровительством архиепископа Гераклеи, он предварительно подделал для него свою, яко бы, переписку с арабским дипломатом, нашедшим упомянутую рукопись. И вот, в 1786 году во всех европейских газетах было объявлено о выходе итальянского перевода найденной рукописи. Через три года книга вышла «трудами и иждивением» архиепископа Гераклеи, который захотел издать также и арабский подлинник, но для того, чтобы скрыть свое незнание арабского языка, Велла подделал арабский манускрипт так, что ничего в нем нельзя было разобрать. Немецкий ориенталист Гагер (Hager) заподозрил мистификацию, и Велла должен был перед особой комиссией доказать свое знание арабского языка. Архиепископ Гераклеи, уже посвященный в мистификацию, должен был спасать не только автора подделки, но и свой престиж, и он составил комиссию из лиц, тоже не знающих арабского языка. Перед такими экспертами Велла выдержал экзамен, но вскоре устыдился и сам решил сознаться в подделке. Наказан он был пятнадцатилетним заключением и конфискацией всего своего имущества; второй том его книги «Kitab, divan mesr» никогда не увидел света.

«Жанр путешествий, совершенных несуществовавшими лицами и затем описанных от их имени, зародился еще много веков назад.18 Едва ли не самым древним образцом этого жанра литературной подделки является прославленная книга «Путешествие сэра Джона Мандевилля», написанная в конце 60-х годов XIV века по-французоки и ставшая любимой книгой Франции и Англии в средние века.


17 Опять цитирую по переводам Евгения Ланна. Очень извиняюсь перед автором, если заимствовал у него слишком много. Но мне трудно было раздобыть его первоисточники, и потому я прямо положился на его переводы, не проверяя их по оригиналам.


«Сэр Мандевилль, будто бы, отправился из Сент-Альбона в Иерусалим, Китай, Океанию — страну пяти тысяч островов — и сообщил такое множество сведений об этих далеких странах, что средневековый читатель мог считать себя удовлетворенным. Ни один из путешественников не собрал в своей книге столько сведений О неведомых землях — даже сам Марко Поло. Мандевилль видит людей, шипящих как змеи, видит людей с собачьими головами, или с такими ногами, которые заменяют им зонтики, и т. д. Когда путешественник, яко бы, сомневается в том, что ему могут не поверить, он ссылается на Плиния, заверяя, что сам проверил его сообщения. При этом он искусно перемежает чудеса с точными Фактами, говорит о «дереве, производящем шерсть» (хлопок), о круглой Форме земли, о маленьких ногах у женщин Китая, о магнитной стрелке и т. д., нанизывая все, что можно было вычитать у прежних путешественников.

«Огромный успех «Мандевилля» сказался прежде всего в том количестве копий, которые сохранились в библиотеках до нашего времени; этих списке» насчитывается до трехсот. Популярности книги Мандевилля способствовало, конечно, и то обстоятельство, что написана она была не по-латыни, а по-французоки, и таким образом она была доступна не только клирикам, чего и желал автор. В предисловии он обращается с просьбой ко всем, кто «был за морем», внести поправки в его книгу, а так как многие «бывшие за морем» не знают латыни, то он и избирает французский язык. Пять столетий европейские ученые не сомневались в существовании сэра Мандевилля. Только в конце прошлого века доказано было, что путешественник, так популярный в средневековьи, вымышлен доктором Жаном Бургундским, по прозванию Бородатый, умершим в 1372 году и похороненным в Льеже. Таким образом, сэра Мандевилля можно считать первообразом исследователей, никогда не бывавших в описанных ими странах.

«Нередко авторы прибегали и к описанию путешествия по своей родине, приписывая книгу какому-нибудь иностранцу, и открывая этим себе возможность показать с новой точки зрения свою привычную обстановку, свой быт и социальный строй. В таком роде в 1807 году Соуси (Southey) дал трехтомное описание Англии от имени испанца дона Мигеля Альвареца Эсприэлья (Esriella), «Письма из Англии», а в 1823 году аналогичную подделку издал в той же Англии Пэтмор (Patmore) — от имени француза, графа Солиньи (de Soligny)».

Но этого рода мимикрию скорее надо считать за особый прием художественного литературного творчества, а не за желание обмануть публику содержанием своей книги.

Я не моту не обратить здесь внимания читателя на то, что и вообще обычай выпускать какую-либо книгу от своего имени и на свою ответственность возник не так уже давно.

Вплоть до изобретения печатного станка, когда рукопись автора могла даваться для чтения или переписки лишь из рук в руки по знакомству, на ней вообще не ставилось имени автора, которое предполагалось заранее известным, если автор по тем или другим причинам не выдавал своего произведения за открытое им в каком-либо подвале чужое. Так без имени авторов остались у нас все библейские книги. Ни на «Бытии», ни на «Исходе», ни на «Левите», ни на книгах «Эсфирь, Руфь, Иов», «Пари» или «Слова Денные» (так называемый Паралипоменон), не написано: «сочинение такого-то автора». Псевдо-пророчества Иезеки-ил, Даниил, Иса-ия, Захар-ия, как я уже показал в первом томе «Христа», вовсе не имена авторов, а оставленные без перевода заголовки самих книг: Иезеки-ил значит: «Осилит бог», Дани-ил значит: «Правда божия», Иса-ия значит: «Бог-Исус» или «Бог-Спаситель», Захар-ия значит: «Помнит бог» и т. д.

Впервые имя автора мы находим в Апокалипсисе, где прямо сказано: «Я, Иоанн, видел и слышал все это», а потом находим мы имена авторов при всех евангелиях, но они написаны еще не авторами, а последующими переписчиками их рукописи, чтобы удовлетворить запросу публики, желающей знать, насколько компетентен тот, кто сообщает эти сведения о земной жизни «Сына божия». И мы сразу видим, что тут же произошла и первая мистификация: авторы, жившие в VIII—X веках, были объявлены непосредственными учениками самого Христа, к которым причислен и автор Апокалипсиса.

Мы видим, таким образом, в «Новом Завете» и первое литературное произведение с именем автора, и первые литературные мистификации: отнесение авторов в непринадлежащую им древность, хотя сами авторы и не являются тут симулянтами, да и отнесшие их в далекие века, повидимому, сделали это не с целью обмануть кого-нибудь, а по своим легкомысленным догадкам.

Такого рода бессознательными апокрифами должен быть полон весь канун нашей современной книгопечатной эры, когда большое число накопившихся анонимных рукописных сочинений должно было прежде всего вызвать у коллекторов желание их классифицировать, относя однородные по стилю произведения какому-либо одному из предполагаемых древних авторов и создавая этим самым воображаемые древние знаменитости. А они потом стали вызывать себе подражания у предумышленных мистификаторов и симулянтов. В этом случае приходится удивляться лишь незначительной величине воображаемой греческой и латинской классической литературы, зарегистрированной в первое столетие книгопечатания.

Мы все привыкли с детства считать ее чем-то великим, а при проверке действительным подсчетом оказывается, что всю ее можно уместить (как я не раз уже говорил) в одном или двух книжных шкафах, тогда как современные национальные литературы культурных стран требуют для себя огромных зданий и тысяч таких шкафов.

Но мы оставим в покое апокрифы по ошибке коллекторов, как не заключающие в себе предумышленного обмана; ведь, самый добросовестный человек способен ошибиться. Мы вернемся снова к тем, в которых заключаются признаки лживости и притворства авторов.

Склонность к симуляции, притворству и актерству, как я уже ранее показал, является характеристикой еще до-человеческого животного мира. Она образовалась, как средство самозащиты в период детской слабости каждого живого существа, и, как способность, перешла к первобытному человеку чисто наследственным путем, а в виде антитезиса к этому, развилась и потребность в правдивости к себе со стороны окружающих. «Хорошо, если я обману кого-нибудь, но не хорошо, если меня обманут», — это представлялось ясным для первобытного человека, еще не дошедшего до представления, что другие люди таковы же, как он. Но вот, наступил момент, когда правдивость стала у многих доминирующей не только на словах, произносимых по способу попугая, но и на деле. Инстинкт симуляции и инстинкт правдивости столкнулись между собою; в более развитых в альтруистическом смысле душах теперь уже побеждает последний, а в менее развитых еще первый. В области слова влияние обоих выступает особенно ярко, и потому, наблюдая процентное падение фантастической псевдологии в литературе данной страны, мы могли бы даже судить и о ее моральной эволюции, если б этому не мешал ряд посторонних, так сказать, прикладных обстоятельств. Одному, как мы видели, мешали сословные предрассудки, например в XVII веке во Франции, когда, видя в своей среде презрение к литературному труду, Ла-Рошфуко и Де-Лафайет выпустили свои произведения анонимно; другому мешал политический режим, как, например, вышло в восемнадцатом веке в Англии с прославленными «Письмами Юниуса» и с памфлетами Свифта и Дефо; третьему — мешала угроза служебных неприятностей, которых, не без основания, могли опасаться чиновники и военные. В области свободной мысли и науки псевдоним являлся наилучшим щитом против религиозной нетерпимости. А новичкам всегда мешала выступить открыто неуверенность в своих писательских силах.

Во всех этих случаях отчуждения своей собственной литературной продукции нет еще ничего болезненного и вредного в общественном смысле; непосредственно наблюдается часто даже польза, как, например, во времена инквизиции, когда всякую не христианскую идеологию могло было, не опасаясь сожжения на костре, опубликовать только под видом литературного произведения до-христианского, латинского или греческого автора. Но после временной пользы наступал затем, как и от всякой, даже вынужденной лживости, значительный вред.

Обманув противника, автор обманывал также и всех жаждавших вместе с ним света истины. Он внушал превратные представления о давно минувших временах, приписывая им идеологию и литературу, которая характеризовала лишь его собственное время, и затруднял открытие эволюционных законов человеческой общественной жизни.

Я не могу здесь удержаться от того, чтобы, заканчивая этот отдел психологии притворства и обмана, еще раз не воспользоваться книжкой Евгения Ланна «Литературная мистификация», хотя, может быть, автор и не согласится со мною, что вся псевдо-великая классическая греческая и латинская литература есть литературная мистификация Эпохи Гуманизма. К этим выводам я пришел еще во время заточения в Шлиссельбургской крепости, но он настолько полил воду на мою мельницу в своей книжке, что я не могу воздержаться, чтобы не сделать из него уже в корректуре еще одной выписки:

«История мировой литературы, зная о фальсификации многих ее памятников, старается о ней забыть», — недурно говорит он на странице 5 своей книги и продолжает: — «Эразм с горечью жаловался еще в XVI веке, что нет ни одного текста «отцов церкви» (т. е. первых IV веков христианства), который можно было бы безоговорочно признать подлинным. Судьба памятников (греческой и латинской) древней литературы настолько же незавидна».

А вот, я далее буду доказывать, что еще более незавидна достоверность старинных памятников азиатской литературы и что есть все шансы за то, что даже основная часть знаменитой «Тысяча и одной ночи» написана по-французски Галланом для придворных французского короля в промежуток между 1707 и 1713 годами и что найденные потом ее арабские рукописи являются на самом деле исправленными и сильно дополненными переводами с его французского оригинала... Но об этом еще будет подробно говорено мной в последнем томе моего настоящего исследования, когда я снова выведу на сцену «Христа», преображенного азиатскими богословами в «будителя» — Буду.

Однако, мы пока оставим в покое азиатский Восток и задержимся немного в Европе.

Яркие примеры фантастической лживости; (pseudologia phantastica) особенно часто встречаются в «Житиях Святых.»

Правда, что среди чисто галлюцинативных проявлений кошмарного или эротического характера в произведениях церковных авторов Эпохи Гуманизма, написанных от имени апокрифических святых, и среди явно бредовых умствований, которыми полны наши якобы светские средневековые первоисточники общественных и умственных течений, относимых за пределы Эпохи Гуманизма — встречаются время от времени, как островки среди безбрежного моря фантазии, очень правдоподобные по внешности сообщения. Между рассказом о видении на небе «честного и животворящего креста» на одной странице и рассказом о появлении из-под земли сатаны в виде козла на другой, мы находим часто правдоподобные сообщения о походе какого-нибудь императора на другого, соседнего с ним. Но имена обоих всегда оказываются на их родном языке простыми прозвищами, вроде Богопризванный, Достойный, Крепкий, Черный, и только в умах незнакомых с их языком людей они принимают вид не имеющих никакого смысла собственных имен: Диоклетиан, Валент, Константин, Нерон и т. д.

Но точно ли все эти «богопризванные», «достойные», «крепкие» и «черные» — более реальные люди, чем и появляющиеся над ними на небе животворящие кресты и выскакивающие под ними из-под земли злые духи в виде козлов, вступающих с ними в разговоры?


Рис. 144. Тип старинной русской церкви.

Ведь, во всякой галлюцинации есть и правдоподобные детали, и во всяком бреде проскальзывают и вполне логические фразы. Отсутствие абсурда в каком-либо сообщении не есть еще доказательство правдивости данного сообщения, и если тот же самый рассказ повторяется у разных авторов почти теми же словами, то это еще не значит, что все они получили его от отдельных правдивых очевидцев, а не заимствовали из одного и того же псевдологического первоисточника.

Единогласное утверждение одной и той же лжи многими лицами еще не делает ее правдой. Оно показывает только один первоисточник.

С этой точки зрения лучше всего руководиться лингвистическими следами в именах действующих лиц и в местах их действия и особенно ценить такие проверенные астрономическим путем документы, которые бросают не односторонний, а разносторонний свет на то же событие, подобно рисункам, изображающим вид того же здания не с одного и того же пункта, а с разных сторон, вследствие чего оно и кажется с первого взгляда неузнаваемым!

Так мы и делали во всем этом исследовании.

В одном из предшествовавших томов, говоря о западной христианской церкви, я показал, как поздно она отделилась от светского театра и от публичного дома, которые в средние века, вплоть до Григория Гильдебранда, совершенно сливались с нею. И это же пришлось мне сказать теперь о византийской церкви до и даже после крестовых походов.

Но кроме публичного дома здесь господствовало и сознательное, и бессознательное надувательство. Я не буду говорить уже о многочисленных явленных иконах, нерукотворных образах и о чудотворных нетленных трупах, которые выдавались за сохранившиеся в таком виде, как будто они только-что заснули. Мне вспоминается случай, когда меня еще одиннадцатилетним мальчиком мать взяла в один из монастырей. Меня поставили рядом с закрытым серебряным гробом, где, как сказали мне, лежал какой-то нетленный святой, «словно сейчас положенный туда». Сбоку этого серебряного гроба было сделано круглое отверстие, величиной со старинный пятачок, для поцелуев святого локтя, прилегавшего плотно к отверстию.

— Почему же святой такой черный? — спросил я, увидев под отверстием нечто вроде аспидной доски.

— От губ грешников, — спокойно ответила мне стоявшая тут монахиня.

Я со страхом приложился к черному предмету и долго потом обтирал себе тихонько губы из страха, что грехи грешников перешли на меня и мои губы тоже почернели, как тело святого. И я выпячивал их время от времени, чтобы посмотреть на них, и лишь придя домой, убедился в зеркале, что они в полном порядке.

Вспоминая теперь тот спокойный и неторопливый ответ монахини, я ясно понимаю, что он был обычен для очередного стража этого трупа, давно подготовлен и употреблялся всеми монахинями единогласно, и так же спокойно, несчетное число раз на такие же недоуменные вопросы посетителей.

Как можно объяснить такой вполне сознательный, давно обдуманный и уверенно-произносимый обман? Только тем, что «хорошая цель оправдывает дурные средства»? Или это вкоренившаяся привычка ко лжи? Ведь, едва ли все молодые монахини и монахи, вступая в такую обитель, заранее шли туда с целью надувать, а не по искреннему желанию послужить всемогущему богу. Какой же деградационный моральный процесс был нужен для того, чтобы по слову своего священника примириться с фактом, что полусгнившие трупы выдаются ими за нетленные, когда этими же трупами когда-то были обмануты и они сами?

Ведь, сознательный обман и плутовство органически противны человеку, и всякий ребенок, которому рассказывают неточно уже слышанную им сказку, тотчас же поправляет рассказчика и восстанавливает рассказ буквально в первоначальном виде. Значит, желание правдивости не есть привитый нам позже условный рефлекс, а первоначальное прирожденное чувство. Условным рефлексом является, наоборот, лишь привычка к лживости, заимствованная уже позднее детского возраста от зараженных этою болезнью взрослых знакомых и родных. Лживость появляется первоначально лишь как средство слабого телом или волей защититься от насилия сильного. А потом она развивается как ложь против лжи у правдивого по натуре человека, если он убедился, что правдивость — плохое оружие в борьбе против искусного лжеца и что при ней одной он всегда будет им погублен или побежден.

Но, ведь, никакого такого оправдания не мог дать себе служитель всемогущего бога, убежденный, что хотя «враг человеческого рода и силен», но бог сильнее. Истинно верующий во всевидящего и всеслышащего бога-отца и таких же всевидящих и всеслышащих бога-сына и его матери, не мог не сознавать, что они видят и слышат и его собственную ложь для их неуместной защиты, и что он, следовательно, не верит в их всемогущество. Ведь, он мог быть уверен, что они накажут его за это, а не похвалят «на страшном суде». Отсюда ясно, что вся монашеская церковная иерархия на Востоке и Западе, сверху до низу, была подбором с самого начала сознательных обманщиков, служивших вместо бога самим себе и своим соучастникам в обмане, или же она состояла из умственно и нравственно ограниченных и слабовольных людей, когда-то искренно веривших в святость церковных реликвий и вовлеченных их учителями в коллективный обман остального населения. Невольно ассимилировавшись с ними от продолжительного, сначала невольного (с внутренним протестом и боязнью) сожительства, они потом уже без всякого протеста сами стали давать лживые ответы, как в приведенном случае со мной, уже машинально, рефлективно, думая о другом и не отдавая себе отчета в том, что они говорят заведомую ложь. Иначе протестанты против трупопоклонства «появлялись бы в монастырях десятками, если не сотнями, каждый год, и слухи об истинном состоянии заделанных в серебряные и золотые гробы полусгнивших (или уродливо, как палки, засохших) трупов, распространились бы в публике с самого начала этого страшного культа и помешали бы ему просуществовать тысячу лет во всей Европе и части Азии и Африки.

Лишь в германских странах Лютер и Кальвин обличили истинное состояние католической церкви, создав более разумную по своему времени и честную по своей сущности теологию. А на Востоке коллективное монастырское шарлатанство с его явленными и нерукотворными иконами, с его обмотанными ватой чудотворными полу-скелетами не нашло среди тысяч своих служителей (не могших, повторяю, не знать прекрасно истинного состояния своих, яко бы, священных реликвий) ни одного протестующего руководителя. А если такие и находились время от .времени, то были навеки заточаемы с помощью царей в каких-нибудь монастырских тайниках остальными своими соучастниками в этом коллективном преступлении.

И вот, на славянском Востоке пришлось ждать того времени, когда при страшном крушении Русской империи, опиравшейся на такой прогнивший морально фундамент, за освидетельствование монастырских чудес взялась революционная власть. А греческий Восток стоит и теперь еще на очереди такого же наказания, если останется и далее па своем еще более низком моральном уровне, чем он был в царской России. Возьмемте, хотя бы, божественный огонь, ежегодно возгорающийся по молитве палестинского патриарха на лже-иерусалимском жертвеннике. Может ли быть большей ирония судьбы?! Подложный небесный огонь, ежегодно нисходящий на подложный жертвенник в подложном Иерусалиме!

Но в данном случае нам важен не огонь, а нечто совсем другое. Нам важно решить, какой подбор почетных потомственных лжецов был нужен в палестинской церкви для того, чтобы от поколенья к поколению иерусалимских патриархов (см. табл. в начале этого тома) не оказалось среди них ни одного, кто возмутился бы этим невероятным шарлатанством и не объявил бы всем и каждому, каким способом производится такой фокус, передающийся традиционно от одного фокусника к другому в продолжение более тысячелетия?

Так ложные идеи, достигнув господства, сейчас же превращаются в заговор одержимых ими людей против всего населения. Победившие фанатики, видя бессилие того, во что верили, быстро превращаются в принципиальных лжецов, ревниво продолжающих выдавать свой обман за истину и беспощадно уничтожающих всех, кто пытается хотя бы намекнуть на то, что они, или их руководители, ошиблись.

Таковы была люди, стоявшие во главе греческой моральной, религиозной, а с нею и умственной культуры в средние века.

В союзе с подчинившейся им светской властью они уничтожили на греческом Востоке ради осуществления своей мании все изящные искусства, всякую скульптуру, всякую светскую живопись и изящную литературу. Под их совместным владычеством не могли появиться там ни Коперник, ни Ньютон, ни Дарвин, ни Лавуазье, для наличности которых нужен был европейский Запад. Только на нем, где благодаря разъединению центра светской власти, установившейся по географическим условиям в Германии и Франции, и центра духовной власти, установившейся по геофизическим причинам в отдаленном от нее Риме, ни староверская полуязыческая до Григория Гильдебранда, ни обновленческая монашеская после него католическая церковь не могли задушить свободной человеческой мысли. А на греческом Востоке, где центром как духовной, так и светской власти был тот же самый Константинополь, светская власть была неизбежно всегда под непосредственным влиянием и давлением церковной, уже обратившейся, как мы видели, в заговор духовенства против остального населения. Вот почему и светская греческая литература с ее Софоклами, Аристофанами, Гомерами, Аристотелями, Эвклидами и т. д. могла возникнуть лишь вне Константинополя, в тот период, когда латинский Запад во время крестовых походов освободил от Византийской власти значительную часть греческой территории. А потом, когда исламиты, очевидно представлявшие лишь ответвление иконоборцев, вытеснили латинян с Балканского полуострова, аттическое наречие греческого языка стало международным литературным языком на европейском Западе, и на нем стала развиваться там действительная научная литература в апокрифической форме. А на греческом Востоке продолжали господствовать главным образом психопатические богословские и богословско-исторические произведения, рисующие прежнюю средневековую византийскую духовную культуру в совершенно извращенном виде. И как признак вырождения этого массового помешательства началось разложение его первичной бредовой апокалиптической идеологии на ряд враждующих друг с другом вариантов.

Рассмотрим же и этот процесс.


назад начало вперёд