ГЛАВА I.
НА ГРАНИЦЕ МЕЖДУ ФАНТАЗИЕЙ И РЕАЛЬНОСТЬЮ.

 

В отделе «Исторические размышления» я уже достаточно указывал на то, что итальянский город Рим благодаря своему географическому положению никогда не мог быть центром могучей империи, а только центром западно-европейской интеллектуальной жизни, и это же покажет нам сейчас наглядно вся его средневековая история.

Желая как-нибудь перейти через бездонную пропасть между волшебной сказкой о древнем могучем Риме и реальным итальянским Римом, возникшим в средние века и существующим до настоящего времени, один из обстоятельнейших его историков — Фердинанд Грегоровиус1 строит между обоими следующий воздушный мост:

«С того времени, — говорит он,2— как государство готов пало, античный строй Италии и Рима пришел в полное уничтожение. Законы, памятники и даже исторические воспоминания, — все было предано забвению. Храмы обратились в развалины; небольшую часть прежнего императорского дворца занимал византийский герцог (dux), какой-нибудь евнух двора греческого императора или полуазиатский военачальник с секретарями, слугами и стражей. Величественные форумы цезарей и римского народа отошли в область предания. Театры и огромный (Circus maximus) завалились мусором и заросли травой; необъятные термы императорских времен, не снабжаемые водою и уже не служившие больше своему назначению, походили на разоренные и покинутые города, повсюду обросшие плюшем.

«Мы не в состоянии перенестись в душу римлян времен Нарзеса, византийского полководца, изгнавшего готов из Италии в 554 году нашей эры и пережить те чувства, которые испытывал этот римлянин, когда он блуждал по умиравшему Риму и видел, как разрушаются или уже лежат в развалинах прославившиеся на весь мир памятники древности, бесчисленные храмы, арки, театры, колонны и статуи. Сколько бы мы ни пытались воссоздать картину того опустошения, которому подвергся Рим вслед за катастрофой, постигшей его в промежуток от 541 по 552 год при остготском завоевателе Тотилле, составивший для него целую эпоху, и затем в первое время господства византийцев, когда римский народ, ничтожный числом, погибающий от голода и чумы, теснимый ломбардцами, как бы затерялся на громадном пространстве города цезарей, — мы не в силах воспроизвести эту картину во всем ее ужасающем мраке.

«Как насекомое превращается в куколку, так Рим удивительным образом обратился в монастырь. Метрополия всего мира стала городом духовных лиц. Священники и монахи начали без устали строить в этом городе церкви и монастыри, и подчинили все его существование своей власти. Гражданское же население города, лишенное всякого политического значения, глубоко павшее, совершенно утратившее всякую нравственную силу, как бы погрузилось в вековой сон, который длился до тех пор, пока, наконец, в XIII столетии голос великого римского понтифекса Бонифация IV не призвал римский народ к новой деятельности» .


1 Ferdinand Gregorovius; Geschichte der Stadt Rom im Mittelalter 1859 —1813. Есть русский перевод.

2 Ф. Грегоровиус, т. II, гл. I.


Неправда ли, читатель, как все это поэтично? Совсем как из «Метаморфоз» Овидия или из «Тысячи и одной ночи» известной фантазерки Шехерезады!.. Пришел, — говорят нам,—некий немец Тотилла в 541 году нашей эры, и в его одиннадцатилетнее скромное царствование могучий и великий более тысячи лет римский народ вдруг стал «ничтожным и по числу и по характеру» и «удивительным образом» обратился в монастырь, «погрузился в вековой сон», пока могучий голос верховного жреца бога Громовержца, Pontifex Maximus'а Бонифация «не призвал римский народ к новой деятельности» и не «возобновил преданные забвению законы и памятники», и не вспомнил, неизвестно путем какого своего умственного напряжения, забытые всеми исторические воспоминания».

Такова сила выдающихся личностей! — воскликнем мы. — По одному мановению их руки, — как единогласно свидетельствуют все древние авторы, — рушатся города и вновь вырастают на своих развалинах...

«Встанет на горы — горы дрожат!

«Ляжет на воды — воды кипят!

«Града ль коснется — град упадет.

«Башни рукою за облак кидает!»

Все это мы уже видели в нашем прежнем изложении на примере могучей Спарты, обратившейся внезапно в скромную деревушку Спарти, и на примере месопотамских огромнейших городов — Вавилона и Ниневии, — обратившихся вдруг в небольшие развалины в Куюнджике близ Багдада, и в Кандигире на южном течении Евфрата. А всего более мы видели это на примере «Палестинского Иерусалима», помещающегося в современном турецком городишке Эль-Кудсе, и несколько раз возникавшего и исчезавшего с поверхности земли, то по мановению итальянской царской руки, то по слову самого бога-Громовержца, творца земли и семи небес над нею.

Так что же удивительного в том, что совершенно такой же, или даже еще более пышный рассказ читаем мы и о столице всемирной христианской церкви? Ведь она же резиденция наместников Христовых на земле, долженствующих непрерывно сидеть на своих тронах, в тройных тиарах, вплоть до второго пришествия Христова и всеобщего воскресения когда-либо и где-либо живших на земле людей, начиная от полуобезьян-антропопитеков ледникового периода и кончая современными безбожниками всех социалистических партий... Ведь с первого взгляда видно, что местом, куда они должны будут собраться для страшного суда над собою, не может быть город, незаметно возникший лишь в пятом веке подальше от Везувия взамен засыпанных прежних «Иерусалимов» — Геркуланума и Помпеи. Необходимо для такого города пышное, хотя бы и языческое прошлое, и вот, часть тех государственных событий, центром которых по топографическим, металлургическим и мореходным условиям могла быть только Ромея, как и до сих пор называется по-гречески Балканский полуостров, была перенесена в Италию с передвижением в прошлые века, сначала на 300, а потом еще и на тысячу лет, вследствие чего и возникли легенды сначала о могучем Риме Юлия Цезаря, а потом о таком же Риме знаменитых близнецов Ромула и Рема. А для перехода от этого мифического «Железного Рима» к единственному реальному, художественному и католическому Риму, как новому религиозному центру прежних поклонников бога-Громовержца на Везувии, обратившихся в христиан, был создан тот искусственно-решетчатый, изящно-литературный воздушный мост, который я только что привел по Грегоровиусу. Но читатель сам видит, что для религиозного центра христианских пилигримов (если ареной деятельности человека, давшего повод к возникновению легенд о Христе, действительно были окрестности Везувия) Рим приспособлен самой природой, как город на безопасном расстоянии от огнедышащей горы и на прямом пути к ней с континента, а для центра мировой империи он был никуда не годен ни по топографическим, ни по металлургическим, ни по мореходным условиям своего места.

Проследим же его реальную историю, руководясь, главным образом, Грегоровиусом, как лучшим историком средневекового , Рима.

Начало возвышения Рима, как религиозного центра, автор относит к полулегендарному псевдо-папе, а на деле еще Верховному римскому жрецу (pontifex maximus'у) Бенедикту I (574—578 гг.) основателю католического ученого духовенства, биографию которого, не чуждаясь и введенных в нес бесов, он приводит по католическим Житиям святых, хотя это источник очень позднего времени — канун книгопечатной эпохи.

Но прежде чем дать характеристику Бенедикта, мне и здесь приходится устранить одно важное недоразумение, обычное у современных читателей. Почти все думают, что католическое духовенство с древнейших времен было монашеским, как теперь, а между тем это — глубокое заблуждение. Обязательное безбрачие западного духовенства было введено только накануне крестовым походов великим римским понтифексом Григорием VII (1073—1085), который, вероятно, с целью объединения латинской церкви с греческою, впервые приказал именовать себя и своих преемников (а также задним числом и предшественников) не римским титулом pontifex maximus, т, е. великие первосвященник, как мы видим у классических писателей, считающихся языческими, а греческим словом папа (πάππας), т. е. отец, откуда а русское слово: поп.

Вот почему и я для избежания ложных ассоциаций идей у читателя разделяю всю преемственность римского первосвященства на три периода:

  I — легендарная эпоха римских «наблюдателей» (епископов по-гречески);

 II — эпоха светских великих римских понтифексов;

III — эпоха клерикальных великих римских понтифексов;

IV —эпоха коронованных римских великих понтифексов и

 V — эпоха римских пап. начавшаяся только с 1073 года нашей эры.

А для наглядности я даю здесь в виде понтификальной преемственности хронологические вехи всей римской истории.

Но в виду неувязок между привитыми нам представлениями о древней католической церкви и ее реальным тогдашним состоянием, я изложу прежде всего по Е. Трубецкому, каково было реальное духовенство в Западной Европе в средние века.

Давно ли, прежде всего, у католиков введено безбрачие духовенства и их зависимость исключительно от Рима? Оказывается, что только к концу XI века нашей эры.

В Италии, Германии, Франции, Англии и Испании вплоть до XI века священники, диаконы и церковнослужители, как правило, были еще женаты, и епископы тоже жили в явном браке.3 У писателей X и XI веков мы сплошь и рядом читаем, что тот или другой священник или епископ Западной Европы наделил приданым из церковного имущества своих дочерей или обогатил им своих сыновей. Назначаются священники по совещанию с приходом или без него королевской властью, и это называется светской инвеститурой. Лишь только после нее совершается епискополиа—возложение рук, представляющее простое утверждение королевского назначения. То же и с аббатами монастырей такими же женатыми лицами.


3 Б. Трубецкой: Религиозно-общественный идеал папы Григория,VII.


Невольно поднимается вопрос: да были ли безбрачны и тогдашние монахи, в тех случаях, когда они не были иноками, т. е. евнухами, как его слово пишется по-гречески (έυνου̃χος)? Ведь слово монах никак нельзя производить исключительно от слова одинокий (греческое монос), потому что в сама монастырская община была типичным коллективом, как противоположность одиночеству или пустынножительству отшельников, которые единственно и могли называться монахами в современном смысле слова. А монастырь, по-гречески мон-астерион, заключает в себе, кроме мон, еще и главный корень астерион, т. е. созвездие, в знак того, что там епископы (т. е. наблюдатели) специально наблюдали течение небесных светил.

Можно думать, что слово монастырь происходит от еврейского מנה (МНЕ-МОНА)—исчислять, определять и אסתּר (АСТР—звезда), т. е. значит звездочет. Аналогично с этим звучит и латинское названое монастыря monasterium от moneo — наставляю, подсказываю и aster — звезда, а также и греческое монастерион (̃μοναστηριον), откуда происходит мон-астрия (̃μον-αστρια), по нашему — монахиня, и мон-астер (̃μον-αστήρ), по нашему — монах. В том, что и в греческом названии основной корень слова есть астер — звезда, не может быть сомнения, а приставка ̃μον есть лишь возможная ассимиляция с греческим словом монас (отшельник), вследствие того, что наблюдатели неба по ночам естественно являлись временными отшельниками.

В предшествовавших книгах «Христа» я уже не раз указывал на опасность употребления в научной литературе слов-хамелеонов, как я называю слова не вполне определенного смысла, или, еще более, слов меняющих свой смысл от времени и от местности, в которой они употреблялись. Огромное большинство споров и недоразумений происходят от различной апперцепции их смысла у различных индивидумов. Это все равно, как если бы люди говорили на разных языках.

— C'est pour qui? — спросил француз-гувернер в старинном помещечьем доме одного портного.

— Шапка, а не портки! — ответил тот.

— C'est pour vous? — повторил француз.

— Самого тебя порву! — возразил ему, рассердившись, портной.

И не раз, слушая горячие прения представителей различных фракций на политических собраниях, приходил мне в голову этот, еще в детстве слышанный мною анекдот.

Как много употребляем мы ежедневно слов, значения которых не понимаем ясно или понимаем односторонне! Мы говорим соловей и невольно представляем себе по окончании слова птичку исключительно мужского пола; мы говорим: сойка — и нам представляется птичка исключительно женского пола... Весь мир, благодаря словесным окончаниям, принимает для нас, особенно в поэзии, сексуальный характер. В аллегорической сказке мы женим левкой на маргаритке, а не маргаритку на розе. И вот выходит в результате, что в тех случаях, когда на разных языках то или другое слово имеет разно-половые окончания, многие стихотворения или сказки оказываются непереводимыми. Только англичане из всех европейских народов освободили свой язык от половых окончаний и потому распоряжаются своими словами в поэзии и в художественной аллегорической прозе свободнее, чем мы.

Во многих случаях мы, как загипнотизированные, употребляем привычные нам с детства слова, совершенно не подозревая, что не имеем об обозначаемых ими предметах никакого представления.

Вот хоть тот же «соловей». Вы думаете, будто знаете, что обозначает это слово? А я вам скажу, если вы не зоолог и не видали эту птичку в клетке, то не узнаете ее, если я вам принесу ее и покажу... Вот кукушка... какое представление вы имеете о ней? Только то, что она кукует, но это представление, как вы сами согласитесь, крайне односторонне. В обоих этих случаях вы знаете хоть голоса, а вот, например, сойка, чижик, или целый ряд других животных и растений, названия которых для нас простые звуки, а вы их употребляете с детства совершенно как попугаи, не зная сами, что они обозначают, и даже не интересуясь узнать.

Я встречал, например, в своей юности учителей истории средних учебных заведений, которые так привыкли употреблять название местностей, близ которых происходили какие-либо замечательные события, вроде Марафона, Рубикона и т. д., что им даже и в голову не приходило посмотреть, где находятся эти места на географической карте, и подумать, подходят ли физические особенности их к описываемому событию? Я не говорю уже о древних героях, вроде Юлия Цезаря, Александра Македонского и т. д., о действительном характере и личностях которых мы всегда имеем лишь фантастические представления, различные у каждого произносящего их имена, как нечто знакомое, но у всех нас возникают при этом безусловно неправильные и различные друг от друга представления.

Мы все ходим наполовину загипнотизированные.

Такие искажения и апперцепции необходимо иметь в виду, особенно при изучении древней и средневековой истории народов и государств, но еще более надо быть осторожным с теми словами-хамелеонами, которые с течением веков изменили свой смысл.

К таким хамелеонам принадлежат в особенности слова: бог, церковь, монастырь.

Бог трансформировался из простого представления о богатыре, церковь трансформировалась из цирка, а монастырь из первичной обсерватории для наблюдения небесных светил, как показывает и самое его название мон-астрр (̃μοναστηριόν, monasterium). Здесь мон, как я уже говорил, — последующая трансформация еврейского мани (или мэне), сохранившегося в надписи Мани-Факел-Фарес,4 которую в пророчестве «Даниил» начертила огненная рука во время пира Вальтасара. А слово астэр — небесное светило — всем известно и сохранилось у нас в словах: астрология, астрономия, астрофизика и т. д., а по-еврейски в имени Эсфирь (Эстер) — звезда.


4 Или по новому произношению Мэне-мене Текел у Парсин — Измеритель измерил: Весы и Персей.


Отсюда ясно, что слово монастырь в буквальном переводе значит звездомер, т. е. место, где занимались измерением звезд.

Где и при каких условиях такое первоначально астрологическое учреждение перешло впервые в то монашеское, какое мы имеем теперь,—это еще требует своего розыска. Одно только ясно,. что подобное превращение не могло случиться ранее средних веков нашей эры. А потому, чтобы и у меня не вышло с моим читателем того же недоразумения, как в приведенном мною разговоре у француза-гувернера с портным, я буду эти учреждения, пока дело идет о средних веках, называть не монастырями, а по первичному произношению их имен — монастерионами, и их обитателей не монахами, а монастерианцами и монастерианками, не предполагая заранее в их жизни ни обязательного безбрачия, ни обязательных ежедневных богослужений, похожих на современные.

Древние монастэрионы уже но одному корню своего имени—астэр—более напоминают храмы Астарте — богине звезд, чем убежища современных монахов, хотя и возможно, что их первичные обитатели-мужчины предпочитали безбрачие. Ведь в старые времена женщины считались по самой своей натуре неспособными к занятиям тогдашними науками, вроде алхимии, магии, математики, медицины и теологической философии вместе с изучением греческого и еврейского языков, а потому и самая грамотность, как средство для этого, при отсутствии беллетристики, казалась для них ни на что не нужною. Да и мужчины из привилегированных слоев стремились тогда, главным образом, к военной службе. Канцелярий не было, все совершалось на словах, хотя это и вело к полному произволу власти, преемники которой не были связаны решениями своих предшественников, а для торговых: людей нужны были только несколько числовых знаков, да счеты, и в крайнем случае при сложных: торговых операциях знакомство с азбукой. В тогдашние науки, — в эти астрологию, алхимию, медицину, магию, математику и теологическую философию вместе с необходимыми для них греческим и еврейским языками, — могли охотно погружаться только исключительные умы или люди, потерпевшие тяжкие семейные утраты и стремившиеся к жизни вдали от лиц другого пола, который возбуждал у них печальные воспоминания о погибшем прошлом или, в случае обманутых ожиданий, горечь и недоверие.

Не ожидая для себя более ничего желанного на земле, такой человек обращался к небу, стараясь постичь его тайны. Если он был богат, то отдавал свою землю и имение под этот звездомер-монастерион, где и занимался остаток жизни перечисленными мною науками, пригласив к себе всех желающих обучаться им. Никакого обета вечного безбрачия, конечно, не требовалось, но оно выходило фактически, вследствие несовместимости тогдашней семейной жизни с еженощными астрологическими занятиями и таинственными лабораториями. Никакого обета вечной жизни в этом учреждении тоже, конечно, не требовалось, и кого увлекали вновь в свет какие-либо влечения, тот свободно уходил, как уходили и с тогдашней военной службы, которая была тоже еще исключительно добровольческой или наемной на срок, в на которую стремились тоже, главным образом, лица еще не связанные семьей.

Возможно, что и самые колокольни в наших церквах первоначально возникли как башни для более удобного наблюдения восхода и захода светил над отдаленным горизонтом поверх заслонявших его неровностей, а также и как гномоны для измерения движения этих же светил по тени башенной вершины, и только потом, когда богослужебные мистерии, как естественный результат заблудившегося в супра-натурализме первичного человеческого мышления, стали вытеснять первичную наблюдательную и исследовательскую цель, на них были привешаны колокола для созыва публики.

Такому представлению о происхождении древних монастерионов и их первичной научной цели соответствует и их средневековое состояние, где они действительно были убежищами науки. Ведь даже вплоть до XX века во Франции девочки привилегированных сословий воспитывались почти исключительно в монастырях, не становясь от этого монашенками.

Такому же представлению, вплоть до церковной революции Григория Гильдебранда, соответствуют и тогдашние монастерианские ордена темплиеров, францисканцев и т. д. Слово орден, происходит от латинского «ordo» и значит строй, а члены этих строев даже и не жили в монастерионах, т. е. могли быть уже семейными, или в любое время сделаться такими, сохраняя к своему коллективу лишь определенные обязательства, как запасные в военной службе, и получая от всего учреждения защиту и помощь в случае нужды, как это было, например, у масонов, где безбрачие никогда не практиковалось.

И если мы преступим к изучению средневекового «монашества» с этой точки зрения,5 то многое необъяснимое до сих пор в старинных сообщениях сразу становится для нас совершенно естественным и понятным.


5 Отмечу, что даже и теперь слово «монах» не может быть производимо от греческого «монос» — один, если он живет не отшельником в пустыне, а в монастыре членом общины, т. е. в полной противоположности с одиночеством.


Таким образом лингвистические следы прямо приводят нас к заключению, что монастыри были первично школами астрологии, а не сборищами евнухов. Католическая церковь представляет собою даже и в XI веке несвязное собрание отдельных местных церквей и, следовательно, еще не стала всемирной католической. Церковные писатели XI века жалуются на то, что вследствие светского назначения (инвеституры) женатые священники раболепствуют перед могущественными мирянами, превращаются в придворных, ведут светский образ жизни. Они весело живут при царских дворцах и исполняют поручения своих государей, не имеющие ровно ничего общего с церковным служением. Но отсюда ясно, что средневековое духовенство была не иерархическая организация, а отдельные светские люди.

Читая первоисточники средневековой истории Римской церкви, а не их позднейшую тенденциозную обработку католическим духовенством после XII века нашей эры, мы с удивлением видим, что в римской церкви во время этого ее семейного периода не было даже и пап, а лишь верховные римские первосвященники, называвшиеся, как у классических писателей, великими понтифексами (pontifex maximus), а греческое слово папа (πάππας), т. е. отец, не применялось. Первый, кто велел так называть себя и своих преемников (а также дал повод называть этим именем и предшественников), был великий римский понтифекс Григорий Гидьдебранд, в конце XI века, которого церковные историки называют Григорием VII. Да и монашеское духовенство введено только тем же Григорием Гильдебрандом (1073—1085 г.) накануне крестовых походов. В его борьбе против брака духовенства, против симонии (т. е. передачи храмов детям по примеру «Симона» или их перепродажи) и против светской инвеституры проходит красной нитью один общий мотив: духовенство должно порвать с родственными связями, местными интересами, местными мирскими владыками для того, чтобы стать всецело и исключительно «иерархией апостола Симона-Петра»... Но отсюда ясно, что католическая церковь, как организация духовенства, появилась лишь в XI веке нашей эры.

Григорий Гильдебранд в ряде посланий настаивает также и на том, будто даже и Испания «издревле принадлежала св. Петру», и потому испанские принцы могут владеть землями, завоеванными там у исламитов, лишь в качестве вассалов «папы». Гильдебранд скорее готов примириться с владычеством неверующих в Испании, чем допустить какое-либо нарушение этих «прав апостола Петра» со стороны христиан... Но из этого ясно, что в Испании вплоть до конца крестовых походов было какое-то свое национальное, не римско-католическое духовенство...

Национальные различия в богослужении представляются ему еретическими; национальный испанский обряд для него «толедское суеверие». Только латинский язык — католический, а все прочие — языки еретиков. Он настаивает на повсеместном введении латинского обряда, чтобы римская церковь «питала вверенных ей сынов не различными сосцами и не различным молоком, дабы, согласно апостолу (1, Кор. 1,10), она была едина и не было между нами расколов»... Но отсюда ясно, что и латинский язык в богослужении введен, как обязательный, только в XI веке...

Еще перед вступлением на престол Григория VII кардинал Дамиани, высказываясь за упразднение семейного быта клира, хотел устроить жизнь духовенства на коммунистических началах. Духовные лица, состоящие при одной епископской церкви, должны, по его мнению, составлять каноническое общежитие, т. е. спать в общем помещении, делить общую трапезу и, не имея ничего своего, совместно пользоваться доходами с церковного имущества... Но отсюда ясно, что монастырской общины еще не было до него, и она была введена им лишь с трудом.

Вследствие сопротивления женатых духовных лиц, римский понтификат оказался вынужденным прибегнуть к содействию меча. Благодаря влиянию того же Гильденбранда (тогда езде не папы Григория) вождь патаров (т. е. патеров-отцов) Эрлембальд во главе беднейшей массы населения стал избивать и грабить женатых и симонийных священников Милана. Покровительствуемое апостольским престолом, движение этих патеров-отцов, нарочно переделанных потом в «патаров», сопровождалось все время насилиями, грабежами и всякого рода надругательствами над женатыми священниками. Когда Григорий вступил на «апостольский престол», он продолжал насаждать реформу такими же способами и в Германии при помощи герцогов и других крупных вассалов германского короля... Но отсюда ясно, что до тех пор служители культа не назывались на Западе даже патерами.

Сторонники империи, защищая светскую инвеституру, ссылаются на святительский характер царской власти. В силу , своего помазания — говорили они — король не есть простой мирянин. С его саном связывается особый пророческий дар, которого не лишены даже цари-язычники; ему сообщается свыше способность угадывать волю Провидения; в силу присущего ему дара святого духа, он может распознавать и назначать на вакантные кафедры только угодных богу избранников. А из среды всех царей выделяется князь над князьями — император Священной римской империи, — глава всей вселенной, источник всякого закона и власти на земле. Он — непосредственный представитель «Христа» на земле. Если другим царям принадлежит власть над теми или другими местными церквами, то император призван владычествовать и над самим Римским понтификальным престолом, т. е. над вершиной вселенской иерархии. А писатели империалисты прямо рассматривают право императора замещать римскую кафедру, как частное проявление его власти над церковью вообще. Это — лишь разновидность инвеституры, хотя назначение римских епископов и не сопровождается вручением им посоха и кольца. В этой теории Священной римской империи, провозглашенной писателями-империалистами той эпохи, выразился идеал, к которому в действительности стремились императоры. Генрих III назначил одного за другим четырех великих понтифексов на апостольский престол; а Генрих IV дважды низложил Григория, и в Бриксене, на соборе германских и итальянских епископов, возвел на его место антипапу Виберта (Климента III). Так спор об инвеституре приобрел лишь тогда свою остроту.

Если император отстаивает против папы целость и единство империи, то и папы, в которых превратились великие римские понтифексы со времени Григория Гильдебранда, сражаются за самое существо понтификальной теократии... Но отсюда ясно, что духовенство вышло из состояния простых царских чиновников, вроде светских учителей, только после Генриха IV.

Иерархия земная в учении Григория строится по образу и подобию небесной, ангельской иерархии. В послании к трем французским архиепископам, написанном в 1079 году, он объясняет, что весь строй вселенной покоится на иерархических началах. В лестнице существ каждая тварь различается от другой своим чином, причем низшие ступени должны подчиняться высшим. Даже чины небесного воинства — ангелы, архангелы, херувимы и серафимы, как говорит сам Христос, не равны между собою по степени значения и власти, и тем не менее в ангельском обществе господствует мир и согласие. Все эти ангелы, располагаясь в стройном порядке иерархической лестницы, составляют единую курию, единое царство небесного царя. Такой же порядок должен господствовать и в церкви — этом земном отражении «божеского царства». Здесь также должна существовать иерархическая лестница чинов — епископов, архиепископов и патриархов, — которая должна находить себе завершение в едином начальнике — папе-отце... Но отсюда ясно, что иерархии этой еще не существовало до XI века, иначе Григорию не стоило бы и повторять всем известные зады.

Через апостола Петра его преемник, римский первосвященник становится видимым центром действия благодати на земле. Действия его, как должностного лица, это — действия самого верховного апостола. Жизнь и деятельность каждого папы-отца в глазах Григория приобретает характер необходимости. Как он, так и другие писатели его направления, видят в отдельных папах (умышленно распространяя это новое имя и на предшествовавших римских великих понтифексов) — избранников благодати апостола Петра, действующей с неодолимой силой. Св. Петр — говорят они — заранее предвидит и избирает своих преемников и руководит их действиями задолго до их возведения на апостольский престол. После посвящения в великие римские понтифексы над каждым римским священником совершается то же чудо, как и над верховным апостолом: его немощное человеческое естество превращается в твердую скалу, в несокрушимый камень веры. Отсюда вытекает вера в непогрешимость «папы»... И отсюда же ясно, что такого представления о римском главе церкви не было до него.

По смыслу этой умышленно или неумышленно подложной теории Григория Гильдебранда церковь строится на двойственном основании: на благодати св. Петра и на заслугах св. Петра. «Вместо Христа его верховный апостол становится орудием спасения людей, — говорит Е. Трубецкой. — Христос управляет церковью не сам непосредственно, а лишь через этого верховного апостола. В качестве вселенского пастыря «папа» говорит и действует как «викарий св. Петра». Его именем он обещает людям рай или ад, земные или небесные награды и наказания, отнимает царство у одних и отдает другим, «связывает и разрешает»; через св. Петра совершается вообще все то, что творится «благодатью» на земле. В том изображении римской понтификальной теократии, какое дает нам Григорий, мифическая фигура Петра наполняет собою весь первый план и лишь за ним на втором плане виднеется в облаках неясный облик евангельского «Спасителя».

Так поздно сорганизовалась католическая церковь в ее современном виде!

Проследим же с этой новой точки зрения историю города Рима, как исключительно клерикальной столицы, которая физически не могла быть центром мощного военного государства. Но ранее чем это сделать, я прилагаю здесь тот официальный перечень римских великих первосвященников, который до XII века составлен исключительно почти по «Liber Papalis», написанной не ранее XII века нашей эры и которым пользуются без достаточной критической обработки все историки католической церкви. Весь первый период — до Мелхиада (т. е. царственного, 311 г.) — тут чистый миф; второй — понтификальный период — мало надежен, но заслуживает серьезного разбора, и только пятый — панский период с 1073 года не возбуждает сомнений.


назад начало вперед